лицом к лицу с бывшим благодетелем своего дедушки было слишком достаточно, чтоб сделать решение Ани непоколебимым.
Через день они уже сидели в кибитке и выезжали из Петербурга, которого Аня совершенно не знала; кроме горьких воспоминаний, ничего не оставляла она в нем. Дорога была продолжительна, но не утомляла, а, напротив, развлекала Аню. Она чувствовала возвращенье сия, и мрачные мысли не так часто приходили ей в голову. Прошедшее отодвинулось от нее так далеко, как будто лет двадцать тому назад происходило всё случившееся с ней. Во сне еще она возвращалась иногда к нему и, просыпаясь, пугливо озиралась кругом, думая встретить суровое лицо Федора Андреича; но глаза Ани успокоивались на кротком лице молчаливого спутника. В дороге скоро привыкаешь ко всему, — в несколько дней Аня так привыкла к своему положению и к Мечиславскому, что нисколько не поражалась его заботливостью. Впрочем, он так умел заботиться, что она даже не находила случаев благодарить его. Всё делалось им так просто, будто он был дедушкой Ани.
Аня знала, что он едет на ярмарку в город К***, куда труппа его уже прибыла, дает свои представления и ждет его. Но она так мало имела понятия о различии сословий и значении их, что без всякого страха готовилась вступить в новый круг.
Настал конец путешествию; они въехали в небольшой город, околесили его весь и остановились у бесконечного забора в глухой улице. Когда они вошли в калитку, Аня подумала, что перед ней опять новая станция: двор был огромный, вдали под навесом стояли лошади и множество телег и кибиток. Они вошли в темные сени, где куры перепугали Аню, вылетая из-под ног. Мечиславский раскрыл дверь в какую-то кухню; Аня вошла за ним. Русская громадная печь тянулась прямо к окну; между им и печью было маленькое пространство, которое почти всё занимала старая толстая женщина, вооруженная обгорелым ухватом, на который она, сложив свои руки, опиралась подбородком. Лицо толстой женщины поразило Аню. Оно было широко, черно, с крупными чертами; брови — густые, черные, с проседью; глаза — тускло-черные. Большая голова ее была повязана полинялым пестрым бумажным платком. Платье на ней было всё в заплатах; засученные рукава выказывали сожженные и перецарапанные локти. На груди покоился двойной подбородок, скрывавший совершенно горло. Дырявый передник туго стягивал ее талию. И эта фигура была освещена ярким пламенем топившейся печи, в которую она поминутно смотрела, хотя слезы текли у ней из глаз.
Старуха так была занята своей стряпней, что не заметила появления гостей. Когда Мечиславский сказал ей: «Здравствуйте, Акулина Саввишна!», она пугливо подняла голову и, как бы не веря глазам, вытерла их своей огромной ладонью и вскрикнула:
– — Ах ты батюшки, Федор Лукич! ты ли это, родной?
– — Как видите, Акулина Саввишна.
– — Я ведь не спознала тебя, ах ты мой батюшка! Мы ведь уж думали, что ты померши.
– — Не поминки ли по мне делаете?
– — Эх-эх! такой же шутник! нет, по моем родном голубчике…
И старуха сделала кислую гримасу. Но вдруг она пугливо вскрикнула и чуть не юркнула в печь с криком: «Ах, подгорел! батюшки мои, подгорел!»
В то же время из другой комнаты раздались звуки скрыпки, наигрывающей казачка. Аня из любопытства заглянула в дверь, которая была раскрыта, и увидала следующую картину. По кривому полу небольшой комнаты, перед зеркалом, стоявшим на полу, выпрыгивала женщина казачка. Фигура ее была смешна до последней степени. Она была худощава, с талиею длины непомерной, с ногами толстыми и обутыми в красные полусапожки. Платье было подобрано кверху. На голове фуражка. Она танцевала под скрыпку, на которой играл мужчина во фризовой шинели, сидевший между зеркалом и громадным комодом. Аня заглянула дальше и увидала еще женщину, сидящую на кровати, без башмаков, и курящую из огромного чубука. Она была с неубранной головой, в платье, страшно изношенном и похожем на халат. Черты лица ее, по своей резкости, напоминали толстую старуху; но она была худа, отчего лицо ее казалось непомерно длинно. К тому же оно было еще рябое и, однако ж, имело какой-то лоск. Рот был огромный, подбородок клинообразный, глаза без блеска, но черные как уголь; маленькие, густые как щетина, ресницы окаймляли их. Она курила и что-то громко читала; голос ее гармонировал со всей фигурой.
У окна мурлыкала третья женщина, похожая на сидевшую на кровати, только с такими жидкими волосами, что вся коса была зашпилена двумя шпильками, торчавшими, как пики, на голове. Передние три волоска были в папильотках. Она имела, талию, кажется, еще худощавее прыгающей женщины, но была одета опрятнее; на коленях у ней были пришпилены подставные пукли, завивкою которых она занималась. Не было сомнения, что то были три сестры и дочери старухи, которая кричала:
– — Лёна, Мавруша, Настя! Федор Лукич! Федор Лукич!
Три сестры с восклицаниями явились на кухню и стали здороваться с Мечиславским. Одна из них, заметив Аню, кинулась к ней, говоря:
– — Это кто?
Аня так сконфузилась, что попятилась назад, не зная, что отвечать.
– — Это моя двоюродная сестра; я привез ее из Петербурга и хочу, чтоб она у вас пожила некоторое время.
– — А!.. сестра!..- говорили сестры, и каждая измеряла Аню с ног до головы.
Тут Аня еще ближе рассмотрела их лица и убедилась, что нет ничего легче, как принять их одну за другую: так они были похожи между собою.
– — Полюбите ее! — сказал Мечиславский.
Все три сестрицы кинулись к Ане и стали целовать ее. Старуха, вытирая губы, тоже подошла к ней и, низко наклонясь и поцеловав ее, сказала:
– — Прошу любить да жаловать. Вот мои дочери. Это Лёна (указывая на сестру в красных полусапожках), а это Настя (с трубкой). А это Мавруша.
Дочери гордо поглядели на Аню и на старуху и попросили Аню войти в комнату, а сами они остались в кухне,- верно, расспрашивать Мечиславского об Ане.
Вошедши в комнату, Аня увидала мужчину во фризовой шинели, тихо игравшего на скрыпке. Она поклонилась ему; но он не отвечал ей на поклон, хотя глаза его были устремлены на дверь.
Аня стала рассматривать комнату, пропитанную запахом курительного табаку, и нашла в ней ужасный беспорядок. Кровать, на которой недавно сидела Настя, была пересыпана табачным пеплом, а другая, стоявшая неподалеку, завалена подушками и перинами и вместо одеяла покрыта двумя дырявыми ситцевыми капотами. Стены и потолок не отличались особенной чистотой, не говоря уже о поле. Мебели было немного: громадный комод с маленьким туалетом, напоминавший слона с сидящим на нем ребенком, старинный шкап со стеклами, тоже оканчивавшийся комодом, два стола и несколько старых кресел, обитых кожей, от времени превратившейся в какую-то рыжую рогожу.
Платья, крахмаленые юбки висели по стенам, украшенным старыми модными картинками, которые приколоты были булавками или прилеплены воском. Стекла у окон, так же как и зеркало, покрыты были пылью, а ерань паутиной.
Аня села на сундук, стоявший у двери, и слушала скрыпку. Вдруг влетели сестры, страшно тараторя, и оступили ее, засыпая вопросами: «Это петербургское платье на вас?», другая кричала: «Почем?», третья, теребя ее за косу, спрашивала: «Своя?»
– — Мавруша, погляди, какая гребенка! — сказала Настя и, без церемонии вынув из головы Ани гребенку, воткнула ее в свою косу, которую предварительно расчесала.
Но Мавруша не слушала ее, занятая не менее сестры: она вертела Ане ухо, говоря:
– — Нет, Настенька, посмотри-ка, какие серьги!
– — Петербургские? а? — спросила Лёна в красных полусапожках.
Аня кивнула головой, совершенно сконфуженная смелостью своих новых знакомок.
– — Дайте мне сегодня надеть их,- сказала Лёна.
Аня вынула из ушей серьги и подала ей.
– — А мне гребенку! — весело крикнула Настя и снова почесала ею свою голову.
– — А мне-то что? — смотря тоскливо на Аню, спросила Мавруша.
Аня поспешила завернуть свою косу и заколоть роговым обломком, полученным в обмен гребенки, из страха, чтоб сестры и косы не попросили у ней надеть. И, желая отвлечь их от себя, Аня спросила о мужчине во фризовой шинели, который продолжал робко играть.
Лёна вместо ответа подскочила к нему и, выхватив у него из рук скрыпку, причем едва не пострадали его зубы, бросила ее на комод и сказала:
– — Ну, пошел на печь, Велисарий!
Мужчина во фризовой шинели торопливо встал и, простирая руки вперед, ощупью побрел к двери. Аня тут поняла, почему он не отвечал ей на поклон.
– — Держи левей! — крикнула Настя, набивая себе трубку.
Слепой взял левее и стукнулся лбом о косяк. Сестры залились смехом, повторяя:
– — Велисарий! Велисарий!
Чтоб прекратить смех, раздиравший Ане уши, она спросила их, кто он такой.
– — Нищий! — отвечали сестры.
Сердце у Ани сжалось: она с ужасом подумала, как будет с ними жить.
Не прошло трех минут, как две сестры уже ссорились между собою, а третья — Настя, сидевшая на постели в облаке табачного дыму, поджигала ссорящихся.
Старуха, выглянув из двери, крикнула на них:
– — Полно вам! посовеститесь чужого-то!
– — Ну что не в свое дело-то суетесь!
И на старуху посыпались восклицания в том же роде. Она поспешно скрылась.
Из жаркого разговора сестер Аня ровно ничего не понимала, но краснела при каждом взрыве их смеха, догадываясь, что была его причиною. Старуха явилась с тарелкой блинов и стала потчевать ее,- достала из шкапа графинчик и рюмку и поднесла ей, упрашивая подкрепиться с дороги. Аня пугливо отказалась. Сестры продолжали ворчать на старуху.
– — Ну, ну, раскаркались вороны! — ворчала старуха, ставя на место графин и рюмку, но уже пустую.
– — Дайте-ка и нам блинов! — сказала Лёна, подходя к Ане, и, руками взяв блин у ней с тарелки, разом положила его в свой большой рот.
– — Накрывайте на стол! — отвечала старуха.
– — Мне некогда! — жуя, сказала Лёна.
– — И мне тоже! — подхватила Настя, выпуская длинную струю дыма.
– — Я не горничная! — обидчиво заметила Мавруша.
– — Ну, по мне хоть без обеда будьте! — ворчала старуха, а между тем стала накрывать стол. Впрочем, ей не много было хлопот. Выдвинув на средину комнаты стол, она бросила на него несколько пар вилок и ложек, поставила два стакана, солонку, графинчик,- и через две минуты запах щей смешался в комнате с запахом табаку.
Сестры заняли первое место за столом. Старуха вернулась в сопровождении Мечиславского, который всё это время был в своей комнате наверху. Слепой также пришел к столу, и сестры посадили его между собою. Аня села против них с Маврушей; Мечиславский и старуха — на концах стола. Последняя