колпаке, защищавшем его седую голову от жаркого солнца, в зеленой распахнутой фуфайке, в серых брюках, обшитых снизу на ладонь кожей,- стоял перед своим небольшим деревянным домиком и усердно принимал и сортировал вещи, выкидываемые к ногам его из слухового окна невидимой рукой.
Алексею Алексеичу было уже лет шестьдесят, если не более, но старик был еще довольно бодр. Рост его был средний; волосы уже седы, но довольно густы; седые усы торчали кверху и придавали несколько суровый вид его красноватому добродушному лицу.
Посторонний наблюдатель, незнакомый с нравами и привычками хозяина, пришел бы в неописанное удивление, увидав такое обилие разнообразнейших вещей, в обозрение которых погружен был теперь Алексей Алексеич. Как будто двадцать семейств, одаренных самыми разнородными вкусами и потребностями, снесли сюда всё свое имущество, чтоб похвастать друг перед другом. Шубы, хомуты, седла, тазы, женские платья, валеные сапоги, пучки сушеных трав, картины, обломки железа и жести, детские игрушки, тетеревиные чучела и множество еще подобных вещей летело к ногам Кирсанова, который едва успевал отдавать приказания, что следовало выколотить, что проветрить, что вычистить, что просто выкинуть и так далее.
В то же время из растворенного сарая вывозили экипажи, зимние и летние, отличавшиеся необычайной ветхостию; из другого сарая, из амбаров выносилась сбруя, старая и новая. Из чуланов выносились сундуки с холстами и залежалым платьем.
Словом, выносилось, вывозилось и выбрасывалось всё, что только было в доме и в разных его закоулках.
Через весь двор, обнесенный сараями, амбарами и другими домашними службами, протянуты были веревки, отягченные всевозможными одеждами — малыми и большими, зимними и летними.
Дворовые люди, мальчишки и бабы, суетились по двору, перетаскивая вещи, выколачивая платья, тюфяки, перины, каретные подушки с таким рвением, что на дворе стоял постоянный гул, как будто били в набат, что, конечно, и казалось проезжающим мимо, к удовольствию наших друзей, которые нельзя сказать, чтоб не рассчитывали озадачить проезжающих выгрузкой всего своего имущества.
– — Хорошенько, хорошенько! — командовал Кирсанов.- Эй, тетка! не ленись: выколачивай! Ну, приударь, приударь, дружней! Вишь, сколько пыли,- и откуда только она берется? А ты, Ферапонт, что зеваешь? Переверни-ка ее (шубу) теперь другой стороной к солнцу — пусть попрожарится!
В то же время он успевал подхватывать на лету вещи, летевшие из слухового окна. Кирсанов рассматривал их с любовью, над некоторыми задумывался; другие вызывали веселую улыбку на его губы, и он медленно покачивал головой. Пот лил с него градом.
– — Уф, устал! — говорил Кирсанов, осмотрев старую медвежью шубу, под тяжестью которой могли бы подломиться плечи Ильи Муромца.- А славная шубенка! Ферапонт, бери-ка ее, да хорошенько!
Едва успел он разогнуть спину, как к ногам его полетели один за другим пучки сушеного зверобоя. Мгновенно окруженный тучею пыли, старик припрыгнул, сделал страшную гримасу и наконец разразился троекратным чиханьем.
– — Желаю здравствовать вашему высокоблагородию!- раздался из слухового окна почтительный и озабоченный голос.
– — Тьфу, проклятая трава! дрянь дрянью, а так в нос и лезет! — произнес Алексей Алексеич.- Это зелье,- продолжал он, обращаясь к слуховому окну,- я думаю, просто выкинуть, Иван Софроныч, а?
– — Оборони бог-с выкидывать,- отвечал тот же почтительный голос сверху.- Полагаю, не имели бы такой мысли, если б изволили вспомнить, какую пользу она вам принесла, как весной вашему высокоблагородию грудь заложило.
– — Новой насушим!
– — Новая, может, еще с фальшем каким уродится…
– — Умен ты у меня, Софроныч! — сказал Кирсанов.- Правда твоя: просто проветрить ее да и припрятать опять,- не пролежит места!
– — А вот уж дрянь так дрянь, — сказал Иван Софроныч, всё еще невидимый,- заподлинно, с ней и сделать ничего лучше не придумаешь, как выкинуть. И на что вы изволили ее и купить-то? Даже мышь ее не берет. Лежит, лежит, а всё целехонька, пропадай она!
И вслед за тем к ногам Кирсанова полетела старая книга.
Кирсанов поднял ее, обдул, развернул. То был календарь 1796 года.
Прочитав заглавие, Алексей Алексеич залился продолжительным добродушным смехом.
– — На что купил? — воскликнул он.- Эх, голова, голова! Велика голова, а мозгу мало… На что купил?.. Да делай мы всё такие покупки, так еще куда ни шло!.. А вот скажи-ка, мудрая голова, какая зима стояла в 1795 году?
– — А как мне знать?
– — Ну вот то-то же! А я так знаю!
Кирсанов отыскал страницу и прочел, какая зима стояла в 1795 году.
– — Что, не будешь теперь спрашивать: на что купил? Не полезная небось вещь?
– — Полезная,- отвечал Иван Софроныч пристыженным голосом.
– — То-то же! Вот оно как: купить хорошую вещь, никогда оно не мешает; а чего и стоила-то? Я за нее, как теперь помню, двадцать шесть копеек дал, а еще в придачу взял бритву тульскую.
– — Сточенную,- ввернул Иван Софроныч.
– — …и греческую грамматику.
– — Да на что вам греческая грамматика?
– — А так всё думалось: может, женюсь — дети пойдут; пригодится!
– — Полагаю, много денег изволили перевести, собираясь жениться,- вот хоть бы тогда девяносто рублей за коляску ввалили — всё думали: может, женюсь, жена будет модница, так вот — ход славный, колеса знатные, только отделать. А вот жениться не женились, а деньги отдали.
– — А что ж и в самом деле? Небось дорого дал? Ведь ход и точно славный — один чего стоит! кому не надо, сто рублей даст!
– — Хорош; только к нему нужно до тысячи прибавить, чтоб коляска вышла!
– — Эх, Иван Софроныч! — с досадой перебил старик.- Не ты бы говорил, не я бы слушал. Досадно вот, что я устоял, не женился, как ты,- так вот и сердишься, попрекаешь коляской!
– — Осмелюсь вам доложить, грешить изволите, ваше высокоблагородие! Женитьбой попрекнули! А кто подбивал! не сами небось? Не одна коляска — сколько платья было у вас женского тож накуплено! Я докладывал: «Эй, не извольте накупать, найдите прежде невесту». Так нет: «Бери, Софроныч: не пролежит места!» Да что и говорить! А вот как накупили да свалили всё в чулан, так сердце, бывало, переворачивается глядеть: лежит, гниет добро! Ничего, бывало, не изволите говорить, а ведь вижу, как оно болит у вас; а как сказали раз, да таким жалостным голосом: «Хоть бы ты, Софроныч, женился», так словно туману кто пустил в глаза. Мочи нет, жаль стало: что в самом деле гниет добро? Взял и женился… да только что же вышло?..
При этом воспоминании Иван Софроныч вздохнул, а Кирсанов добродушно улыбнулся.
– — Стану я, говорит,- продолжал Иван Софроныч, подражая писклявому и раздражительному женскому голосу,- стану я, говорит, носить платье бог знает с кого: может, еще с покойницы; да нынче и моды такой нет! Вот и вышло, женился, а что проку?
Софроныч опять вздохнул. Кирсанов слушал, сдерживая смех, и наконец сказал таинственным голосом:
– — Иван Софроныч, а Иван Софроныч! Федосья идет!
Иван Софроныч немедленно умолк, и слышно было, как он стремительно отшатнулся в глубину чердака.
Тогда Кирсанов громко захохотал.
– — Полагаю, изволили пошутить,- заметил Иван Софроныч, приближаясь снова к слуховому окну.
И оба они усердно принялись за свою работу: один выкидывал вещи, а другой сортировал их и отдавал приказания. Жар усиливался. Кирсанов снял фуфайку и засучил рукава рубашки; но пот всё-таки лил с него градом.
– — Иван Софроныч, а Иван Софроныч!
– — Чего изволите?
– — А что ты думаешь насчет чижика?
– — А думаю, что чижик птица хорошая, певчая…
– — И увеселительная? — спросил Кирсанов, лукаво прищуриваясь.
– — Полагаю, что и увеселительная,- отвечал серьезно Иван Софроныч.
– — Да нет. А я вот о чем: не пора ли?
– — Ни-ни-ни! — отвечал Иван Софроныч.- Надо прежде дело покончить, а то как разморит жаром, так будет не до работы.
– — Ну, будь по-твоему. Зато уж чижику сегодня… только держись!
– — Посторонись! — скомандовал Иван Софроныч.
И вслед за тем к ногам Кирсанова полетела с глухим перекатным звоном жестяная доска, на которой был намалеван часовой циферблат с гирями и маятником. Приплюснутый ею, зверобой пустил новую тучу пыли. Алексей Алексеич снова расчихался.
– — Желаю здравствовать! — послышалось сверху.
– — Тьфу ты пропасть! — воскликнул Алексей Алексеич.- Ба-ба-ба! — продолжал он, осматривая жестяную доску.- Вывеска часового мастера! Вот уж хоть убей не помню, чтоб у нас была такая вещь. И ведь вот утащи кто-нибудь, и не спохватился бы никогда!
– — Как утащить! — возразил Иван Софроныч.- На что же я у вашего высокоблагородия и хлеб ем, как не затем, чтоб всё было в сохранности!
– — Да нет, ты мне скажи, откуда взялась у нас часовая вывеска? Уж не подкинул ли кто?
– — Полагаю: изволили забыть,- отвечал почтительно Иван Софроныч.- А она, осмелюсь вам доложить, точно у нас была… и она есть,- с гордостью заключил Иван Софроныч.- В тысяча восемьсот девятнадцатом… нет, дай бог память! — в тысяча восемьсот семнадцатом году, когда были в городе, изволите помнить: увидали мы ее в лавке купца Калистрата Подоплекина. Я еще тогда докладывал, что напрасно-де, Алексей Алексеич, изволите торговать ее, даром обызъянитесь… да ваше высокоблагородие сказали: «Вот у Ферапонта сын наклонность к механике показывает, всё вытачивает кубари да разные штуки; может, часовым мастером будет».
– — Да, да, да! — сказал Кирсанов.- Теперь вспомнил. Ведь дали-то мы за нее пустяки! дешевле пареной репы! Да тут жести одной на целковый будет!
– — На целковый не на целковый, а гривенников на десять будет,- с важностью заметил Иван Софроныч.
– — Да написать-то ее что возьмут, да еще здесь так и не напишут — ведь работа-то московская! Помнишь, Иван Софроныч,- продолжал Кирсанов, и лицо его одушевилось,- помнишь, еще какая уморительная штука тут вышла? Торговали-то мы ее у мальчугана, так еще, глупенька! Отдал чуть не даром. Мы уж и деньги заплатили, на извозчика ее хотели класть,- вдруг приходит хозяин, да как узнал, за сколько продана вывеска, так и накинулся на мальчика: «Такой-сякой ты,- говорит,- в убыток продаешь!», да и ну его тормошить. А мы поскорей на извозчика и давай бог ноги… чего доброго, еще отнял бы… Ха-ха-ха!
Кирсанов добродушно смеялся; сверху вторил ему такой же добродушный хохот.
– — Дешево досталась,- сказал Иван Софроныч,- а правду сказать: отними он тогда ее — всё лучше бы…
– — Лучше? да чем же лучше? Одно жаль — Ферапонтов сын, как подрос, пристал: отдай да отдай его в сапожники! Ну, разумеется, и лежит. А всё же вещь хорошая,- понеси ее теперь продавать — кому не надо