по зеленой столовой, проникла в кабинет Августа Иваныча и просунула голову в дверь комнатки Генриха.
– — Желанный ты наш! едешь? — проговорила она жалостно.
– — Еду, еду, Марфуша! прощай! — отвечал Генрих, роясь проворно в комоде.
После чего Марфуше тотчас почудилось, что Август Иваныч, откуда ни возьмись, очутился позади ее, изумленный до остолбенения ее появлением в кабинете, и она опрометью бросилась бежать обратно.
Но в бескорыстной привязанности работницы еще можно было усомниться, потому что Генрих раза три в год писал ей письма к братьям в разные губернии, всегда одинакового, впрочем, содержания, и не раз отправлял эти письма по почте, не требуя от нее ни копейки. Привязанность мамки была неопровержимее. Эта женщина, вообще довольно злая и называвшая Генриха не иначе как жидконогим, принесла ему веревочку: вот тебе, дескать, понадобится что-нибудь перевязать,- и потом она с некоторым сожалением принялась твердить ребенку, которого держала на руках:
– — Уезжает, вишь, уезжает молодец-то наш!
Только что мамка возвратилась в детскую, в комнатку Генриха застенчиво и робко вошла Саша с предложением помочь ему укладывать вещи.
– — Не нужно, не нужно, Саша! — возразил Генрих.
Но Саша настаивала. Тронутый ее печальным видом, Генрих взял ее за руки и, отводя от комода, нежно сказал:
– — Спасибо, душенька!
Саша вспыхнула, услышав это имя от Генриха в первый раз.
– — Скажи,- продолжал Генрих,- тебе скучно, что я уезжаю, да?
Саша молчала; но лицо ее быстро покрылось бледностью, и вдруг две крупные горячие слезы упали на руки Генриха. В свою очередь Генрих побледнел.
– — Ты не приедешь! — насилу проговорила Саша и, вырвав свои руки из рук Генриха, закрыла ими лицо, едва сдерживая рыдания.
Всё это было бы ребячеством, если бы не было тут грустного предчувствия.
– — Ради бога, перестань! — воскликнул Генрих, дрожавший от тоски, пробужденной привязанностью и опасением девушки.- Клянусь тебе, приеду! — утешал ой ее.- Да еще выпрошу прибавку тебе и себе, и заживем! А там, может быть, явится отец твой! — прибавил он с веселым видом, пробуя и эту обычную струну, всегда благодетельно действовавшую на Сашу в минуты грусти.
Но предчувствие было сильнее надежд, и Саша продолжала плакать. Голос Винтушевича, раздавшийся на лестнице, заставил ее поспешно выйти из комнаты. Генрих снова засуетился около чемодана.
– — И купчую совершим и всё устроим! — говорил за дверьми Винтушевич.- Будьте спокойны, добродетельнейший Август Иваныч! Если с ним едет человек преданнейший вам… человек, который… я говорю от души… то вы должны быть спокойны, если б даже покупали пятьдесят домов в пятидесяти местах.
Последние слова он договорил уже в столовой, где готов был завтрак в ожидании Шарлотты Христофоровны. Август Иваныч предложил гостю закусить; но Винтушевич отговорился, что ему еще рано и что позавтракает на первой станции. В это время вошла Саша, чтобы взглянуть на попутчика Генриха.
– — Какая у вас красавица эта девушка! — добродушно сказал Винтушевич.
– — О да-с, конечно! — отвечал Август Иваныч и в шутку прибавил: — Совсем потеряла родителя!
Затем фабрикант попросил своего гостя подождать его тут с минуту и пошел к себе в кабинет, где тотчас же началось щелканье на счетах.
– — Как зовут вас, милая? позвольте спросить! — заговорил Винтушевич, оставшись один с Сашей.
Саша сказала свое имя.
– — А по батюшке?
– — Максимовна.
– — Александра Максимовна! Скажите, пожалуйста; у меня двоюродная сестра Александра Максимовна! — воскликнул Винтушевич, очевидно лицедействуя за какого-то простяка в какой-то пьесе.- А фамилия ваша? позвольте узнать? — продолжал он, чтобы говорить что-нибудь.
– — Отрыгина,- отвечала Саша.
Здесь Винтушевичу было бы более кстати сделать восклицание, потому что он узнал в Саше дочь своего утреннего посетителя, бывшего товарища его по золотым промыслам в особенном смысле. Но он повторил только машинально:
– — Отры… гина…- И прибавил, кланяясь: — Прошу любить да жаловать!
Наконец вышел из кабинета Генрих с оттопыренным боковым карманом в сопровождении Августа Иваныча и мальчика, который нес на голове чемодан; отъезжающие начали прощаться, причем Винтушевич убедительно просил фабриканта не побрезговать его хлебом-солью в проезд когда-нибудь мимо его поместья. Когда отъезжающие стали спускаться по лестнице, Август Иваныч и Саша вышли на балкон проводить их глазами.
Винтушевич первый взобрался в тарантас, принял от мальчика и уложил чемодан Генриха, между тем как его камердинер с кучером, сомкнувшись плечами и головами, спали мертвым сном.
– — Сюда! сюда! любезный Генрих,- сказал Винтушевич, подавая ему руку,- славное, спокойное место!.. Я тебе дам спать! — прикрикнул он на камердинера, который наконец проснулся и растолкал кучера локтем.
– — Ну, прощайте еще раз, почтеннейший! — сказал Винтушевич, посмотрев на балкон, где Август Иваныч кивал ему, покашливая, а Саша печально смотрела на Генриха.- Ба! счастливая мысль! — воскликнул Винтушевич уже с обычной наглостью.- Слушайте, знаменитейший фабрикант! — закричал он Августу Иванычу.- Если б мне пришлось вам строить памятник, я именно поставил бы вас на балконе вашего дома, а на пьедестале вместо надписи поместил бы вашу вывеску: «Табачная и сигарочная фабрика Августа Штукенберга»!.. Ну, пошел! — крикнул он кучеру.
Кучер стегнул по лошадям, и тарантас двинулся, между тем как Август Иваныч, кивая и покашливая, говорил:
– — Славный человек! хороший господин! — И, обратись к Саше, прибавил: — О да, конечно!
Глава LV
Обмен и размен
Не доехав несколько станций до ВВ, цели своей поездки, Генрих остановился с своим попутчиком для ночлега на постоялом дворе в одном местечке, известном, впрочем, более иных городов по своей значительной ярмарке, продолжающейся по нескольку недель ежегодно. Ярмарка в это время была в полном разгаре, и помещения все были заняты; но Винтушевич, оставив Генриха в тарантасе, пошел переговорить с содержателем, и через несколько минут их провели в особый полусгнивший флигель по двору, который, несмотря на позднюю пору, оживлен был суетней и говором людей разных сословий, толпившихся в тесных промежутках между кибитками, телегами и выпряженными лошадьми. Пройдя по темной и грязной лестнице с расшатавшимися ступеньками и такими же перилами, приезжие вошли в комнату, тесную и неопрятную.
– — Ну, делать нечего, любезнейший сопутник мой! — сказал Винтушевич Генриху.- Мы не можем похвастать помещением.
И Винтушевич не без удовольствия заметил унылый вид Генриха, выражавший неприятное впечатление, произведенное на него комнатой.
– — Да ведь нам не жить в ней,- продолжал он.- Оставим здесь наши чемоданы и всё лишнее — и марш в общую залу, а там увидите, как весело! Будет что и закусить!
Но Генрих решительно отказался от общей залы и закуски; Винтушевич ушел один, приказав своему камердинеру приготовить постели и пожелав Генриху доброй ночи.
Постель Генриха скоро была готова, потому что принести и бросить на пол сена, которое кучами было навалено в сенях, накрыть потом сено простыней и бросить подушку было делом одной минуты; но Генрих не торопился в постель. Он отворил окно, выходившее на двор, и лег на него, подложив подушку. Под окнами стоял какой-то шалаш, наскоро сколоченный, где ревел благим матом ребенок, прерываемый звонким женским голосом. Скоро из шалаша кто-то вышел и пробирался в полумраке, между выпряженными лошадьми и телегами, по направлению к крыльцу. С крыльца в то же время раздался хриплый голос.
– — Наконец и ты здесь!
– — Здесь, здесь,- отвечал другой голос, по которому Генрих узнал своего попутчика.
– — Сидим и играем,- продолжал первый голос — Игра шла между своими… — включил он с некоторою досадою.- Входит наш Исак Абрамыч и говорит: приехали…
– — Ну, идем, идем! — перебил Винтушевич.
И они отворили дверь, из которой минутно вырвался гам, пока они проходили в нее.
– — Опять игра! — невольно проговорил Генрих, отходя от окна, и с заметным беспокойством ощупал боковой карман, в котором хранились деньги.
Беспокойство и разные подозрения насчет своего попутчика начали овладевать им мало-помалу с самой минуты отъезда из Петербурга. Сначала Генрих долго размышлял о сцене с Сашей, происходившей у него в комнате перед отъездом, долго видел ее перед собой плачущую и встревоженную; затем он глубоко вздохнул, как человек, вдруг ощутивший в себе тихое спокойствие и самодовольствие после долгих непонятных волнений.
– — Не вздыхайте, молодой человек! — заметил с участием Винтушевич.- Я понимаю ваш вздох… да и кто бы его не понял!.. Девицы-красавицы… ох-ох-ох! Всяк из нас был молод!.. Но терпение и надежда! смелость и решительность!
Винтушевич не смотрел в лицо Генриху и говорил в каком-то самозабвении, отрывисто и скоро, так что Генриху не нужно было трудиться отвечать что-нибудь или требовать пояснений на некоторые восклицания, для него непонятные, но понятные, впрочем, для самого Винтушевича, который, очевидно, действовал по внушению счастливой мысли.
Сделав еще несколько восклицаний в том же роде, вдохновенный Винтушевич рассказал в коротких, но сильных словах историю своей любви, увенчавшейся счастливой развязкой благодаря выигрышу в карты.
– — Замечательно,- продолжал он в размышлении,- новичок всегда берет на первую карту, и берет тем вернее чем больше ставит куш! Так случилось и со мной. После игра была переменчива и часто несчастлива, а первый раз взял! Почти всякий из моих знакомых испытал это и в своей игре. Словом: я поставил бы теперь всё что есть на первую карту, если б первая карта могла быть другой раз в жизни!
Генрих между тем употреблял все усилия, чтобы укрыться от искусительного голоса рассказчика, и внимательно вслушивался в топот лошадиных копыт и стук тарантаса; но каждое слово, как будто волшебством каким-нибудь, не только не пропадало в его слухе, но, казалось, повторялось по нескольку раз в воздухе, так что Генриху сделалось страшно, и он робко взглянул на Винтушевича,- взглянул и вздрогнул, встретив взгляд его, страшно наглый и сопровождаемый улыбкой.
– — Вам, я думаю, тоже поздно испытывать счастие первой карты,- заговорил снова Винтушевич, смотря куда-то неопределенно вдаль.- Вы, конечно, играете, и давным-давно!
– — Нет, не играю! — резко перебил его Генрих и с негодованием рассказал последствия несчастной игры друга своего Гарелина.- После всего этого,- сказал он в заключение решительно,- я уверен, что не буду никогда ни пить, ни играть! — И, помолчав немного, прибавил, как бы защищаясь от покушений своего попутчика завлечь его в игру: — Пусть первая карта останется в моей жизни не испытана.
– — И прекрасно, молодой человек! — воскликнул Винтушевич.- Иначе предстояло бы больше опасности капиталу добродетельного Августа Иваныча.
Генриху показалось, что эпитет «добродетельного» попутчик произнес насмешливо, и подозрения его усилились. Однако ж не раз после этого подозрения рассеивались, и попутчик казался Генриху честным и почтенным человеком, так что