стоны в лесах;
Спокон веку дождем разливаются
Над родной стороной небеса,
Гнутся, стонут, под бурей ломаются
Спокон веку родные леса,
Спокон веку работа народная
Под унылую песню кипит,
Вторит ей наша муза свободная,
Вторит ей – или честно молчит.
Как бы ни было, в комнате этой
Праздно кипы журналов лежат,
Пусто! разве, прикрывшись газетой,
Два-три члена солидные спят.
(Как не скажешь: москвич идеальней,
Там газетная вечно полна,
Рядом с ней, нареченная «вральней»,
Есть там мрачная зала одна —
Если ты не московского мненья,
Не входи туда – будешь побит!)
В Петербурге любители чтенья
В дни, когда высочайшим приказом
Назначается много наград,
Десять рук к нему тянется разом,
Да порой наш журнальный собрат
Дерзновенную штуку отколет,
Тронет личность, известную нам,
Прикоснуться к презренным листам.
Шепот, говор. Приводится в ясность —
Кто затронут, метка ли статья?
Начинаются. Слыхивал я
Здесь такие сужденья и споры…
Поневоле поникнешь лицом
И потупишь смущенные взоры…
Не в суждениях дело, а в том,
Что судила такая особа…
Впрочем, я ей обязан до гроба!
Раз послушав такого туза,
Не забыть до скончания века.
В мановении брови – гроза!
В полуслове – судьба человека!
Согласишься, почтителен, тих,
Постоишь, удалишься украдкой
И начнешь сатирический стих
В комплимент перелаживать сладкий…
Наших песен, нельзя не сознаться.
Переделать его не сумев,
Мы решились при нем оставаться.
Примиритесь же с Музой моей!
Я не знаю другого напева.
Кто живет без печали и гнева,
Тот не любит отчизны своей…
С давних пор только два человека
Постоянно в газетной сидят:
Одному уж три четверти века,
Но он крепок и силен на взгляд.
Про него бесконечны рассказы:
Жаден, скуп, ненавидит детей.
Здесь он к старосте пишет приказы,
Говорят, одному человеку
Удалось из-за плеч старика
Прочитать, что он пишет: «В аптеку,
Посылал ты – нелепое барство!-
Впредь расходов таких не иметь!
Деньги с миру взыскать… а лекарство
Для крестьянина лучшее – плеть…»
Из полка он за шулерство вышел,
Мать родную упрятал в тюрьму.
Про его воровские таланты
Тоже ходит таинственный слух;
У супруги его бриллианты
Родовые пропали – двух слуг
Присудили тогда и сослали;
А потом – раз старик оплошал —
У него эти камни видали:
Сам же он у жены их украл!
Ненавидят его, но для виста
Он всегда партенеров найдет:
«Что ж? ведь в клубе играет он чисто!»
А другой? Среди праздных местечек,
Под огромным газетным листом,
Видишь, тощий сидит человечек
С озабоченным, бледным лицом,
Весь исполнен тревогою страстной,
По движеньям похож на лису,
Стар и глух; и в руках его красный
В оны годы служил он в цензуре
И доныне привычку сберег
Всё, что прежде черкал в корректуре,
Отмечать: выправляет он слог,
С мысли автора краски стирает.
Вот он тихо промолвил: «Шалишь!»
Глаз его под очками играет,
Как у кошки, заметившей мышь;
Принялся…»А позвольте узнать
(Он болтун – говорите с ним смело),
Что изволили вы отыскать?»
– «Ужасаюсь, читая журналы!
Где я? Где? Цепенеет мой ум!
Что ни строчка – скандалы, скандалы!
Вот взгляните – мой собственный кум
Обличен! Моралист-проповедник,
Цыц!.. Умолкни, журнальная тварь!..
Он действительный статский советник,
Мало им, что они Маколея
И Гизота в печать провели,
Кровопийцу Прудона, злодея
Тьера выше небес вознесли,
К государственной росписи смеют
Прикасаться нечистой рукой!
Будет время – пожнут, что посеют!
(Старец грозно качнул головой.)
А свобода, а земство, а гласность!
(Крикнул он и очки уронил.)
Вот где бедствие! Вот где опасность
Государству… Не так я служил!
О чинах, о свободе, о взятках
Я словечка в печать не пускал.
К сожаленью, при новых порядках
Председатель отставку мне дал;
На начальство роптать не дерзаю
(Не умею – и этим горжусь),
Но убей меня, если я знаю,
Отчего я теперь не гожусь?
Служба всю мою жизнь поглощала,
Что во сне благодать осеняла,
И, вскочив,- я черкал и черкал!
К тайной цели его подберешь,
Сходишь в церковь, помолишься богу
И опять троекратно прочтешь:
Взвешен, пойман на каждом словечке,
Сочинитель дрожал предо мной,-
Повертится, как муха на свечке,
И уйдет тихомолком домой.
Рад-радехонек, если тетрадку
Я, похерив, ему возвращу,
А то, если б пустить по порядку…
Но всего говорить не хочу!
Занимаясь семь лет этим дельцем,
(Тут сравнил он себя с земледельцем,
Рвущим сорные травы из гряд).
Например, Вальтер Скотт или Купер —
Их на веру иной пропускал,
Но и в них открывал я канупер!
(Так он вредную мысль называл.)
Но зато, если дельны и строги
Мысли,- кто их в печать проводил?
Я вам мысль, что «большие налоги
Любит русский народ», пропустил
Я статью отстоял в комитете,
Что реформы раненько вводить,
Что крестьяне – опасные дети,
Кто, чтоб нам микроскопы купили,
С представленьем к министру вошел?
А то раз цензора пропустили,
Вместо северный, скверный орел!
Только буква… Шутите вы буквой!
Автор прав, чего цензор смотрел?»
Освежившись холодною клюквой,
Он прибавил: «А что я терпел!
Письма бранные мне посылал
И грозился… (Да шутишь, приятель!
Меры я надлежащие брал.)
Мне мерещились авторов тени,
Мне приснился – был рот его в пене,
Он держал свою шляпу в зубах,
А в руке суковатую палку…
В маскараде… но бабу-нахалку
Удержали… да, труден наш путь!
Ни родства, ни знакомства, ни дружбы
Совесть цензора знать не должна,
Долг, во-первых, – обязанность службы!
Во-вторых, сударь: дети, жена!
И притом я себя так прославил,
Что свихнись я – другой бы навряд
Место новое мне предоставил,
Зависть общий порок, говорят!»
Тут взглянул мне в лицо старичина:
Ужас, что ли, на нем он прочел,
Я не знаю, какая причина,
Только речь он помягче повел:
«Так храня целомудрие прессы,
Не всегда был, однако, я строг.
Если б знали вы, как интересы
Я писателей бедных берег!
Да! меня не коснулись упреки,
Что я платы за труд их лишал.
Оставлял я страницы и строки,
Только вредную мысль исключал.
Если ты написал: «Равнодушно
Губернатора встретил народ»,
Исключу я три буквы:»ра – душно»
Выйдет… что же? три буквы не счет!
Если скажешь: «В дворянских именьях
Нищета ежегодно растет»,-
«Речь идет о сардинских владеньях»-
Поясню, – и статейка пройдет!
Точно так: если страстную Лизу
Соблазнит русокудрый Иван,
Переносится действие в Пизу —
И спасен многотомный роман!
Незаметные эти поправки
Так изменят и мысли, и слог,
Что потом не подточишь булавки!
Сам я в бедности тяжкой родился,
Сам имею детей, я не зверь!
Дети! дети! (старик омрачился).
Воздух, что ли, такой уж теперь —
Утешения в собственном сыне
Не имею… Кто б мог ожидать?
Никакого почтенья к святыне!
Спорю, спорю! не раз и ругать
Принимался, а втайне-то плачешь.
Я однажды ему пригрозил:
«Что ты бесишься? Что ты чудачишь?
В нигилисты ты, что ли, вступил?»
– «Нигилист – это глупое слово,-
Говорит,- но когда ты под ним
Разумел человека прямого,
Кто не любит живиться чужим,
Кто работает, истины ищет.
Не без пользы старается жить,
Прямо в нос негодяя освищет,
А при случае рад и побить —
Так пожалуй – зови нигилистом,
Отчего и не так!» Каково?
Что прикажете с этим артистом?
Я в студенты хотел бы его,
Чтобы чин получил… но едва ли…
«Что чины? – говорит,- ерунда!
Там таких дураков насажали,
Что их слушать не стоит труда,
Там я даром убью только время,-
И прибавил еще сгоряча
(Каково современное племя!): —
Там мне скажут: «Ты сын палача!»»
Тут невольно я голос возвысил,
«Стой, глупец! – я ему закричал,-
Я на службе себя не унизил,
Добросовестно долг исполнял!»
– «Добросовестность милое слово,-
Возразил он,- но с нею подчас…»
– «Что, мой друг? говори – это ново!»
Обнаружил он ясно тогда;
Между прочим, сказал: «Слава богу,
Добросовестен…» – Вот как!… За что же
Возрождается в сыне моем,
Что всю жизнь истреблял я?.. о боже!..»
Старец скорбно поникнул челом.
«Хорошо ли, служа, корректуры
Вы скрывали от ваших детей?-
Я с участьем сказал.- Без цензуры
Начитался он, видно, статей?»
– «И! как можно!..»
Тут нас прервали.
(Между концом 1863 и сентября 1865)
57. ПРИТЧА О «КИСЕЛЕ»
Жил-был за тридевять земель,
В каком-то царстве тридесятом,
И просвещенном, и богатом,
За книгой с детства, кроме скуки,
Он ничего не ощущал,
Китайской грамотой – науки,
Искусство – бреднями считал;
Подобных не было ему:
Он нес с народов диких дани
Царю – владыке своему.
Сломив рога крамоле внешней
Пожаром, казнями, мечом,
Он действовал еще успешней
В борьбе со внутренним врагом:
Не только чуждые народы,
Свои дрожали перед ним!
Но изменили старцу годы —
Заботы, дальние походы,
Военной славы гром и дым
Израненному мужу в тягость:
Сложил он бранные дела,
И императорская благость
Гражданский пост ему дала.
Под солнцем севера и юга,
Устав от крови и побед,
Чего же лучше? Свеж он чувством,
Он только изнурен войной —
Итак, да правит он искусством,
Вкушая в старости покой!
С обычной стойкостью и рвеньем
Присматривал за поведеньем,
Высокомерным задал гонку,
Покорных, тихих отличил,
Остриг актеров под гребенку,
Актрисам стричься воспретил;
Стал роли раздавать по чину,
И, как он был благочестив,
То женщине играть мужчину
Не дозволял, сообразив
Что это вовсе неприлично:
«Еще начать бы дозволять,
Чтобы роль женщины публично
Мужчина начал исполнять!»
Чтобы актеры были гибки,
Он их учил маршировать,
Чтоб знали роли без ошибки,
Затеял экзаменовать;
Иной придет поздненько с пира,
К нему экзаменатор шасть,
И видит: зала вся пуста,
Одна директорская ложа
Его особой занята.
Еще случилось то же дважды —
Что в публике к театру жажды
Не остается и следа.
«Театр не годен никуда!
В оркестре врут и врут на сцене,
Совсем меня не веселя,
С тех пор как дал я Мельпомене
И Терпсихоре – Киселя!»
Кисель глубоко огорчился,
Удвоил труд – не ел, не спал,
Но как начальник ни трудился,
Театр ни к черту не годился!
Тогда он истину сознал:
«Справлялся я с военной бурей,
Но мне театр не по плечу,
За красоту балетных гурий
И так довольно я грешил!»
(Кисель побаивался ада
И в рай, конечно, норовил.)
Мысль эту изложив круглее,
Передает секретарю:
Дабы переписал крупнее
Для поднесения царю.
Заплакал секретарь; печали
Не мог, бедняга, превозмочь!
Бежит к кассиру: «Мы пропали!»
(Они с кассиром вместе крали),
И с ним беседует всю ночь.
Наутро в труппе гул раздался,
Что депутация нужна
Просить, чтобы Кисель остался,
Что уж сбирается она.
«Да кто ж идет? с какой же стати?-
Кричат строптивые.- Давно
Мы жаждем этой благодати!»
– «Тссс! тссс!.. упросят всё равно!»
И всё пошло путем известным:
А вслед за глупым и бесчестным
Пойдет и честный наконец.
Тот говорит: до пенсиона
Мне остается семь недель,
Тот говорит: во время оно
Мою сестру крестил Кисель,
Тот говорит: жена больная,
Тот говорит: семья большая —
Так друг по дружке вся артель,
Что он уходит наконец,
Пошла с дарами соли-хлеба
Просить: «Останься, наш отец!»…
Впереди шли вдовицы преклонные,
Прослужившие лета законные,
Седовласые, еле ползущие,
Пенсионом полвека живущие;
Дальше причет трагедии: вестники,
Щитоносцы, тираны, кудесники,
Двадцать шесть благородных отцов,
Девять первых любовников;
Восемьсот театральных чиновников
По три в ряд выступали с боков
С многочисленным штабом:
С сиротами беспечными,
С бедняками увечными,
Прищемленными трапом.
Пели гимн представители пения,
Стройно шествовал кордебалет;
В белых платьицах, с крыльями гения
Корифейки младенческих лет,
Довершая эффект депутации,
Преклонялись с простертой рукой
И, исполнены женственной грации,
В очи старца глядели с мольбой…
Кто устоит перед слезами
Детей, теряющих отца?
Кисель растрогался мольбами:
«Я ваш, о дети! до конца!.
Я полагал, что я ненужен,
Я мнил, что даже вреден я,
Но вами я обезоружен!
Идем же, милые друзья,
Идем до гробового часу
Путем прогресса и добра…»
Актеры скорчили гримасу,
Но тут же крикнули: ура!
«Противустать возможно ядрам,
Но вашим просьбам – никогда!»
И снова правит он театром
То острижет до кожи