запотевших окнах его поминутно мелькали разряженные фигуры.
В подвале топилась лежанка, и оттуда также выходил яркий свет, отражаясь в лужах, стоявших на кирпичном тротуаре, который приходился в уровень с низенькими окнами. Разительную противоположность представлял средний этаж, тускло освещенный лампадами, теплившимися у икон в богатых ризах. Окна его по первое стекло были завешены кисейными занавесками; печально и одиноко стояли на них горшки герани и густою тенью рисовались на стеклах.
Около часа неизвестный господин в шинели ходил как маятник против дому, казалось не замечая ни диких визгов ветра, смешанного с лаем собак, ни мерного дождя, ни скрыпения старых заборов, ни шипения торчавших за ними голых дерев, которые при каждом порыве ветра гнулись во все стороны и своими прутьями колотили по забору. Наконец он быстро перебежал на другую сторону улицы и стал смотреть в окно подвала. С первого взгляда низенькую и широкую комнату можно было принять за корабль: веревки были растянуты по всем направлениям ее и висевшее на них белье покачивалось, как паруса. Убранство комнаты не отличалось роскошью: огромная кровать с ситцевыми пологами, возле нее сундук, окованный железом, небольшой шкап, один полуразвалившийся стул, большой и маленький стол — вот и всё. И, однако ж, в комнате было тесно. Платяные корзины, одна на другой, стояли на полу; юбки, тугие, как пергамент, висели по стенам. Корыто с синей водой помещалось на сундуке, и утюги валялись где ни попало.
За небольшим столом сидела худая женщина лет под сорок, с головой, повязанной по-купечески. В движениях ее было что-то судорожное; на ее желтом и костлявом лице резко отражались следы тяжелого труда. В ее быстрых карих глазах и в большом рте с узенькими губами было много желчи. Она хлебала щи из большой деревянной чашки и за каждым глотком с какою-то злобою бросала ложку далеко от себя.
На скамье, в простенке между двумя окнами, за небольшим столом, гордо и беспечно сидел пожилой человек в ситцевом архалуке, с плотно остриженной головой, с небольшими усами, торчавшими кверху, и с серебряной серьгой в левом ухе. Трудно было уловить черты его лица, которое всё состояло из крупных складок и походило на сплоенное жабо. Глаза едва виднелись из-под густых бровей и напухших век. При каждой ложке он страшно разевал рот. Помещавшийся подле него на столике кот, весь черный как смоль, с жадностию следил за каждым глотком своего хозяина, облизывался своим розовым языком и то щурил, то таращил свои злые, с зеленым блеском, зрачки. Другой кот, дымчатый, обнаруживал более спокойствия: поджав все четыре лапки, он лениво открывал по временам заспанные глаза, осматривал каждый предмет и, остановись на нагоревшей свече, стоявшей против ужинающего, апатично закрывал их.
На оконнице, очень высокой от полу, сидел еще третий кот — серо-желтый. Он был тощ и жалок, робко смотрел на хозяина, подергивал ушами и беспрерывно менял положение.
Подбежав к окну подвала, молодой человек высунул было руку, чтоб постучать в стекло, но, как бы испугавшись холоду, пугливо спрятал ее под шинель и побрел к воротам. Он постучал в дверь подвала, где ужинали.
— Кто там? — отвечал ему крикливый женский голос.
— Это я! — робко сказал молодой человек, высунув голову в дверь и по-прежнему закрывая лицо воротником шинели, поднятым выше головы.
Женщина привстала и ладонью начала вытирать губы.
— Мое белье готово? — поспешно спросил молодой человек, входя.
— Нет! да я ведь в четверг обещала! — с неудовольствием заметила женщина, подходя к двери.
— Хорошо-с, хорошо-с! — быстро отвечал он и захлопнул дверь.
— Ишь ты, как приспичило!
Она не успела договорить, как дверь снова раскрылась и тот же робкий голос спросил:
— Катенька наверху?
— Спит!.. на что вам? — довольно резко спросила она.
— Прощайте, прощайте! — пробормотал едва внятно господин в шинели и скрылся.
— Чего ннна…дддо? — жуя, спросил ужинающий.
— А тебе на что? — крикливо отвечала женщина, садясь снова на свое место. — Вишь, нелегкая носит по ночам таскаться за бельем! — прибавила она себе под нос.
В подвале квартировала прачка Настасья Кирилловна с сожителем своим отставным унтер-офицером Куприянычем и двенадцатилетней дочерью Катей. Судьба Настасьи Кирилловны не всегда была так печальна: в молодости она была стройна и хороша собою и жила с бабушкой, женщиной небедной, но сварливой и строгой, которая никак не хотела выдать ее замуж, — может быть, не желая лишиться попечений внучки. Несмотря на строгость и зоркость бабушки, молодая мещанка, к несчастию своему, умела провести ее, и когда полк вышел из города, отчего Настя стала горевать и худеть, — старухе донесли о проделках внучки. Старуха лишила ее наследства и скоро умерла.
У Насти явилось много женихов: подозревали, что у ней есть деньги. Но она всем отказывала и, сделавшись первой прачкой в городе, дни и ночи работала, лишь бы скопить что-нибудь своей дочери Кате, которую любила с редкой нежностью.
Раз прачка простудилась и слегла; слезам ее не было конца. Мрачные мысли не давали ей покою. «Ну что, если я умру, — думала она. — Катя останется сиротой».
Вероятно, этот страх решил судьбу Куприяныча, который уже не раз сватался за Настю через сваху. Свадьба была слажена, как только прачка оправилась. Она решилась выйти замуж для своей Кати, потому что будущий муж имел капитал, по словам свахи, и желал иметь жену для одного порядка, по его собственным словам. Но каков был ужас молодых, когда на другой день после свадьбы они узнали, что оба ошиблись в своих надеждах: Куприяныч, обманутый слухами, ходившими по городу, рассчитывал тоже на капитал прачки. Но Куприяныч не оробел: он твердо сказал, что знать ничего не хочет, женился для спокойствия и не намерен работать!
Слезы и ссоры не замедлили украсить их жизнь. Прачка скрепя сердце вынула небольшую сумму, скопленную потом и кровью для своей дочери, и уплатила долги по свадьбе. Забот и трудов у ней вдвое прибавилось, потому что Куприяныч целые дни лежал на раскаленной лежанке с своими котами, которых так уважал, что не позволял никому до них дотрогиваться. Несмотря на отсутствие моциона, аппетит его был удивителен. Впрочем, очень понятно: жизнь его текла мерно и ровно, — ни забот, ни тревог он не знал. На Катю он смотрел как на вещь, необходимую в его доме. Раз ему пришла мысль вмешаться в воспитание Кати: он хотел ее наказать, но мать пришла в такое негодование, что Куприяныч махнул рукою, и его любовь сосредоточилась на котах.
Однако ж он любил их неодинаково: серо-желтый худой кот был вечно в загоне. Куприяныч кормил его так плохо, что бедный кот принужден был прибегать к краже, за что прачка беспощадно колотила его, довольная случаем выместить свою злобу, которую питала против кошек вообще.
Вероятно, вследствие чрезмерного голода серый кот решился последовать примеру своих товарищей и робко вскочил тоже на стол. Куприяныч замахнулся на него ложкой и проворчал:
— Ишь, туда же!
Бедный кот с ужасом соскочил со стола и кинулся на окно, возле которого сидела прачка; вероятно думая разжалобить ее, он нежно мяукнул.
— Я те помяукаю! уж придушу когда-нибудь! — грозно крикнула прачка.
Несчастный кот кинулся под кровать, но, увидя, что погони нет, тихонько взобрался на горячую лежанку — покушение, за которое уже не раз ему доставалось, — и, севшись на засаленную подушку, начал наблюдать за своими гонителями.
— А что Катя не ужинает? — спросил Куприяныч, глядя в глаза черному коту.
Прачка резко отвечала:
— Спит; разве не слыхал, как она сверху пришла?
— Нет!.. а что?
— Да, говорит, там гости, в карты играют, а деньги так и валяются по столу!
И прачка злобно усмехнулась, потом сердито нахмурила брови и тяжело вздохнула.
— Вот, а ты зевай да жди денег! Не правда ли, она дура? — прибавил, улыбаясь, Куприяныч, обращаясь к черному коту, который облизнулся и подвинулся ближе к нему.
— Да что ты меня учишь? — грозно закричала прачка. — Слава богу, ни за кем еще не пропадали деньги! Уж, кажись, домовые хозяева хуже всяких жидов, даром что богатые да руки склавши сидят, а небось зажилить хотели два рубли! Ведь получила же!!
И лицо прачки всё задрожало; она сердито оттолкнула чашку со щами и, сложив руки, судорожно сжала их, как бы стараясь усмирить свое волнение.
— Слышь, отжилить хотели! а еще дом свой! — заметил Куприяныч дымчатому коту, который в ответ сладко зевнул.
— Да что за дом! знаем мы, как им достался: у племянника отжилили… мне Сидоровна всё рассказала! Намеднись я принесла наверх белье — горничная пьет кофей в кухне. Я и говорю: нельзя ли денег? «Обождите», — говорит. Ну, нечего делать! Если б не ласкали Катю, и дня бы не стала ждать. А то, словно барышню, сама ее завьет и читать посадит.
Прачка улыбнулась, но на одну минуту; лицо ее снова приняло сердитый вид, и она продолжала:
— Да и то сказать, чем моя Катя хуже ее?
Краска выступила на желтом лице прачки, и она, подумав, с ужасом сказала:
— Ну, а как я умру?.. что с ней будет?
И прачка задумалась, покачивая головой. Потом она гневно обратилась к мужу с упреком и сказала:
— Небось ты и себя-то не сумеешь прокормить?.. Сиротка!
Прачка вытерла слезы.
Куприяныч подмигнул котам и, указывая головой на жену, сказал:
— Ишь, плачет… Ну что расплакалась! — прибавил он, повернув голову к жене. — Лучше дело делай.
Прачка грозно привстала и презрительно закричала:
— Ах ты дармоед, лежебок! тебе лишь бы с своими котами лежать. Да ты смотри у меня: я их всех передушу!
Прачка горячилась. Куприяныч равнодушно выносил гнев своей сожительницы и с любовью гладил по спине черного кота, который вытягивался, приподнимая заднюю лапку, и обнюхивал чашку.
Куприяныч поддразнивал жену:
— Ишь, душить?!
— Да, задавлю! — кричала прачка.
— Только ударь! — грозно и мерно произнес Куприяныч, выразительно подняв руку.
В ту минуту на постели послышался детский лепет; занавеска раздвинулась: выглянула сонная испуганная головка хорошенькой двенадцатилетней девочки. Девочка пугливо произнесла:
— Спи, спи, я здесь! — кротко произнесла прачка, и на ее лице не было уже и тени злобы.
Личико скрылось за занавеской. Прачка села на прежнее место, облокотилась рукой на стол и подперла голову. Куприяныч вытаскивал говядину из щей и кормил котов.
— Куприяныч! — вдруг произнесла прачка кротко.
— Что? — лениво отвечал муж.
— Знаешь что? — Лицо прачки прояснялось, по мере того как она продолжала. — Не попросить ли мне его милость устроить мою Катю? Ведь Семен Семеныч не раз говаривал мне, что его