одушевилось, — помнишь, еще какая уморительная штука тут вышла? Торговали-то мы ее у мальчугана, так еще, глупенька! Отдал чуть не даром. Мы уж и деньги заплатили, на извозчика ее хотели класть, — вдруг приходит хозяин, да как узнал, за сколько продана вывеска, так и накинулся на мальчика: «Такой-сякой ты, — говорит, — в убыток продаешь!», да и ну его тормошить. А мы поскорей на извозчика и давай бог ноги… чего доброго, еще отнял бы… Ха-ха-ха!
Кирсанов добродушно смеялся; сверху вторил ему такой же добродушный хохот.
— Дешево досталась, — сказал Иван Софроныч, — а правду сказать: отними он тогда ее — всё лучше бы…
— Лучше? да чем же лучше? Одно жаль — Ферапонтов сын, как подрос, пристал: отдай да отдай его в сапожники! Ну, разумеется, и лежит. А всё же вещь хорошая, — понеси ее теперь продавать — кому не надо — дороже даст! Вот ты мастер упрекать, а кто купил лошадку? — заключил Кирсанов, покатив огромного деревянного коня. — Вот уж тут понеси продавать — барыши плохи!
— Кто купил? Я! да зато я знал, что делал: вот у меня дочь.
— Ха-ха-ха! Еще бы сын… А то дочери в лошадку играть… Ну а пушку, а пушку?
— Пушку? — отвечал Иван Софроныч немного смущенным голосом. — Ну, насчет пушки проштыкнулся! Да и то еще, может, и не совсем проштыкнулся: вот если сын будет…
— Знаю, я знаю, чего тебе хочется! Ты, и лошадку-то покупал, небось об дочери думал? как же! да не будет сына!
— Ну, а как будет!
— Давай бог, давай бог, — посмеиваясь, заметил Кирсанов. — Были бы дети, а игрушки будут. Ну-ка, Иван Софроныч! пора, право, пора приступить к чижику! А! откуда, красавица? — воскликнул Алексей Алексеич, завидев бежавшую к нему хорошенькую девушку лет тринадцати.
Девушка остановилась, раскрасневшаяся как маков цвет, и не могла ничего сказать: грудь у ней высоко подымалась, стянутая узким платьицем, и маленькие розовые ноздри часто и широко раскрывались.
— Что, много у нас доброго? — самодовольно спросил Алексей Алексеич, заметив любопытство, с которым живые черные глаза девушки перебегали по предметам.
— Много, — отвечала она.
— Много, Настенька, — порешил Алексей Алексеич, скрутив рукав своей рубашки так, что руке, помещенной в нем, оставалось очень мало простора. — Не только ты, посторонние люди заглядываются… кто ни едет, каждый смотрит и, верно, думает, что мы миллионщики. А пускай думает!
— А папенька здесь? — спросила девушка.
— А что?
— Сердится?
— Да, сердится! с самого утра сердится.
— Ого! — сказал Кирсанов и улыбнулся. — Иван Софроныч!
— Чего изволите?
— А что такое?
— Поди сюда. Настя пришла, она скажет.
— Сейчас.
— Да ну же! что ты там копаешься! — нетерпеливо воскликнул Алексей Алексеич через минуту. — Скорее!
— Сейчас, сейчас! Ну, какая радость?
И в слуховом окне во весь рост показалась фигура еще бодрого, но совершенно лысого старика, одетого в старую женскую кацавейку из заячьего меху с кошачьими лапками, очевидно игравшую в свое время роль горностаевой.
Кирсанов расхохотался. Девушка сначала крепилась, но не выдержала и тоже звонко смеялась.
— Ну чему смеяться, дурочка? — заметил ей Иван Софроныч. — Что ты думаешь, я там сложа руки, что ли, сидел?., умаялся! И в одной рубашке да не знал, куда деваться, почище твоей бани! Ну не показаться же было так!
— Да ты бы, Иван Софроныч, уж лучше юбку надел, а то меховую телогрейку.
— Да уж нет там юбок, — серьезно отвечал Иван Софроныч. — Все покидал. А чем не одеяние? — прибавил он, встряхивая полы кацавейки и радуясь, что неожиданно доставил удовольствие своему благодетелю. — Ну, что же ты скажешь, Настя?
— А вот жди: скажет она тебе радость, — воскликнул Алексей Алексеич и как ни крепился, а снова расхохотался.
— Полагаю, изволили пошутить. Видно, нет никакой радости, — догадливо заметил Иван Софроныч.
— Ну, — сказал Кирсанов девушке, — ну, красавица!
— Маменька приказала вас домой позвать, — сказала Настя, обращаясь к отцу.
— Говорит: я больна, — подхватил Кирсанов, — каждую минуту может что-нибудь со мной случиться: пусть сидит безотлучно у постели… безотлучно, слышишь ли: безотлучно!
Лицо у Ивана Софроныча вытянулось. Вместо радости он услыхал в самом деле весть, хуже которой не мог и ожидать.
Кирсанов заметил его отчаяние, и вмиг стало ему не до шуток.
— Знаешь что, Настя! — сказал он, продолжая крутить свой рукав с такою силою, что локоть его готов был прорвать полотно и выскочить. — Побеги, скажи ей, что нет, мол, Ивана Софроныча, — ушел в поле, что ли? куда-нибудь. И не знают, мол, скоро ли придет. А мы вот кончим дело да пройдемся по чижику!
— Осмелюсь доложить, хорошо придумано, — сказал печально Иван Софроныч. — Да ведь коли она догадается, так бедной девчонке придется плохо.
— Ничего, — сказала Настя. — Уж я как-нибудь.
— Ни-ни! не смей, — я сейчас приду! — строго и печально возразил отец.
— Не надо, не надо! — проговорила Настя и, прыгая, побежала, повторяя:- Не надо!
— Славная девочка! — сказал вслед ей Алексей Алексеич, раскручивая наконец рукав и освобождая свою руку, которая страшно покраснела и покрылась синими жилами.
Иван Софроныч ничего не сказал, но провожал ее глазами с своего возвышения до тех пор, пока она не скрылась в дверях небольшого отдаленного здания, стоявшего у самой большой дороги, — и в глазах его много было любви и отеческой гордости.
Не прошло, однако ж, получаса, как Настя снова возвратилась и объявила, что Федосья Васильевна настоятельно зовет мужа, что она боится обморока и говорит, будто не проживет больше суток.
— Ну а по правде как? — спросил Кирсанов. — Ничего?
— Ничего, — отвечала Настя. — Только опять выступили на лице желтые пятна, как третьего дня. Пила она чай, уронила нечаянно чашку — рассердилась, да и чайник хлопнула о пол.
— Желтые пятна! — воскликнул Кирсанов. — Плохо! Бедный Иван Софроныч! попадись он ей теперь, да она его добром не выпустит. Нет, мы не выдадим. Так ли?
— Так, — сказала Настя.
— Хочешь? — спросил Алексей Алексеич и ловко подкатил к ней деревянного коня на колесах. — Садись, прокачу!
Девушка хотела сесть, но передумала, вскочила на лошадку и, стоя на ней в красивой позе, закричала:
— Ну, везите же!
Алексей Алексеич повез.
— Вишь, проказница! что выдумала! И как ловко стоит, точно на гладком полу! — ворчал про себя Иван Софроныч, любовавшийся потихоньку своей дочерью с той самой минуты, как только она появилась и заговорила.
— Ваше высокоблагородие! — закричал он, показавшись в слуховом окне. — Ваше высокоблагородие!
— Что?
— Да побойтесь бога! Вы, осмелюсь доложить, не маленькие. А ты, баловница, не стыдно? Долой! слышь, сейчас же долой с лошади!
Но ни дочь, ни Кирсанов не слушались его.
— Ну, ну, ну! — кричала Настя. — Не ленись, лошадка, приедешь домой, будешь отдыхать, корму дадут.
— Будет!
— Долой, проказница! — повторил Иван Софроныч, топнув ногой. — Посмотри, их высокоблагородие умучились! Хороша крестница!
— Ну, теперь моя очередь! — сказала Настя, спрыгнув с лошадки. — Садитесь!
— А посмотрим, посмотрим! далеко ли уедешь со мной? — сказал Алексей Алексеич, сел и, обмахивая платком свое горящее лицо, прибавил:- Ну, по всем по трем, коренной не тронь!
Настя двинула лошадку.
— Браво! — закричал Иван Софроныч, довольный силою своей дочери. — Ну вот умница, умница! Давно бы так! ну, еще, ну, дружней!
Колеса под лошадкой, сверх ожидания, оказались довольно прочны и катились легко. Настя, раскрасневшаяся, запыхавшаяся, быстро бежала. Алексей Алексеич, в рубашке, в белом колпаке, важно сидел, размахивая руками и покрикивая: «Ну, с горки на горку — дадим на водку!» Иван Софроныч, совсем высунувшись из окна в своей кацавейке, в совершенном восторге восклицал: «Прибавь ходу, прибавь ходу! Знай не плошай, с кем едешь, не забывай! шевелись, копайся, вперед подавайся!..» Дворня в свою очередь, покинув работу, предалась созерцанию. Всё вместе представляло довольно оживленную и оригинальную картину. Как вдруг посреди общего увлечения раздался пискливый и озлобленный голос:
— Господи! да никак тут все с ума сошли!
Все разом глянули по направлению голоса и смолкли. На тропинке, протоптанной между домом и кухнею, против самого Ивана Софроныча, лишившегося употребления ног, стояла необыкновенно худощавая, высокая женщина, с тощим, земляного цвета лицом, покрытым желтыми пятнами, с сверкающими глазами, в костюме не без претензии на щегольство: голова старухи была украшена высоким старинным гребнем, от которого ко лбу нисходил пробор в четыре пальца ширины, без малейших признаков волос, замкнутый с обеих сторон жидкими пуклями, так что голова старухи походила на детские креслы с высокой спинкой и точеными ножками. В руках у ней был палевый полинялый зонтик, который она старалась держать с грацией.
— Бессовестный! — заговорила она, обращаясь прямо к Ивану Софронычу, и вдруг закашлялась, причем высокая гребенка запрыгала у ней в волосах и бусы застучали на ее худой шее, как четки. — Бессовестный… кахи! каахи! каааахи! варвар! Жена умирает, жена зовет его, а он тут потешается! Глянь-ка, шутом каким нарядился. Да еще обманывает — в поле, видишь, ушел; и девчонку научил лгать… кахи! кахи!
— Не я, их высокоблагородие приказали ей…
— Их высокоблагородие! Нечего сказать, хороши и они тоже! Чем бы пример подавать, а вон гляди: в лошадки сам играть вздумал! Домой, озорница! — прокричала она, погрозив Насте зонтиком, и снова закашлялась: — Кахи! кахи! кахи! Будешь ты вперед обманывать!..
— Она ни в чем не виновата, — сказал Алексей Алексеич с необыкновенною кротостию. — Вы напрасно сердитесь, Федосья Васильевна; да и Иван Софроныч тоже не виноват; он хотел к вам идти, да я его не пустил: день сегодня хорош, видите, вот мы и вздумали пересмотреть да проветрить доброе!
— День хорош! Да кто вам сказал, что сегодня день хорош? А вот погодите!.. кахи, кахи, кахи! накажет вас бог, что вы обижаете больную, несчастную женщину. Недаром у меня сегодня всё утро поясницу ломило. Уж ничего так не желаю и желать не буду — как одного; чтобы вдруг да хлынул дождичек сливный…
Алексей Алексеич побледнел.
— Вы не шутя этого желаете? — спросил он и потянул в волнении кончик пружинки, торчавшей у него из прорванной подтяжки.
Иван Софроныч тем временем, подняв голову, пугливо всматривался в небо.
— А то как же! — отвечала злая женщина. — Вот и будет вам ваше доброе!
— А что, жена, ты не выдумываешь: