халате с шелковыми кистями, в красной феске и шитых золотом туфлях — и, встретив его с распростертыми объятиями, приветствовал следующими словами:
— А, Иван Софроныч! добро пожаловать!
— Здравствуй, Петруша! — ласково отвечал старик и трижды поцеловал господина в халате и феске.
Иван Софроныч, с тех пор как мы расстались с ним, значительно переменился. Деревенская жизнь, полная здоровой деятельности, видимо пошла ему впрок: он пополнел, во всех движениях его видна была крепость и сила, он смотрел весело, и по изрядно отдувшемуся карману его форменного сюртука заметно было, что он не с пустыми руками прибыл к своему доверителю после двухлетнего управления его имениями.
— Да что это Петруша? Ты, никак, только еще встал? — продолжал Иван Софроныч, оглядывая утренний наряд избалованного камердинера, который перед его приходом только что расположился делать свой туалет. — И как ты чудно нарядился!
— Здесь не деревня, Иван Софроныч, — с важностью отвечал камердинер. — Конечно, в деревне другие порядки, а в столице нельзя, — у нас еще и утро не начиналось…
Иван Софроныч достал из кармана старинные часы в форме луковицы — подарок незабвенного Алексея Алексеича — и, поглядев на них, сказал, покачивая головою:
— В одиннадцать-то часов! Вон гляди, без четверти одиннадцать.
И он поднес часы к глазам камердинера.
— А по-вашему небось теперь обедать? — с презрением возразил камердинер. — Ха-ха-ха! Вы к барину? — спросил он.
— К барину.
— Ну так раньше двенадцати вряд ли. Да еще коли примет.
— Ну, меня-то, я думаю, примет, — с довольной улыбкой заметил Иван Софроныч, ударив рукой по своему правому карману.
— А вот увидим: каков встанет. А покуда пожалуйте сюда, Иван Софроныч, отдохните; кофейку не угодно ли? А я покамест оденусь.
И он ввел Ивана Софроныча в боковую комнату, которая в уменьшенном и карикатурном виде представляла копию с уборной его барина: в ней также был стол, загроможденный баночками, флакончиками, зеркалами, гребенками, головными и зубными щетками и т. д.; кровать была отгорожена ширмами; у окна стояло старинное треснувшее трюмо. Даже стены не были пусты: Петр украсил их картинками из модных журналов и разных иллюстраций, получаемых его барином.
— Ефиоп, ефиопина! — протяжным голосом закричал Петр, садясь перед туалетным столиком и указывая другой стул гостю. — Одеваться!
Из-за ширмы выбежало маленькое существо, поразившее Ивана Софроныча как цветом, так и видом своей фигуры: то был негр самой чистой породы, с черным лоснящимся лицом, целым лесом курчавых волос и оскаленными зубами. Тавровский достал его за границей.
— Что, хорош молодец? — спросил Петр, видя недоумение Ивана Софроныча.
— Да откуда вы такого достали?
— Купили. Он, понимаете, привезен с другого конца света. Ефиопией, что ли, называется; да! Это не то что Арапия: Арапия ближе, — оговорился Петр, — и народ там не такой черноты; а в Ефиопии все люди такие черные, других и нет, — оттого и прозвище ему: ефиоп! Первейшей африканской породы! Барину здесь какие деньги давали — не отдает! И уж не поверите, сколько было с ним хлопот, как мы его сюда везли! Достали мы его еще малым мальчишкой; ничего не понимает, не говорит, всё в лес глядит, — даже ел мало; и всё ему жарко. Умора! А как поехали, так вот был смех: как станция, остановимся — ему сейчас и кажется, что совсем приехали, — начнет раскладываться, и уж как дивится, когда опять поедем! А то еще была смешная история: как въехали мы в Россию, вдруг и выпади снежок. Он, видно, спал в то время, а как проснулся да увидал, что всё бело кругом, обрадовался, заболтал по-своему, руками машет, — ну, радости такие, что и батюшки! Не выдержал, соскочил с козел и ну подбирать снег… да как хватил руками, так вдруг словно обжегся, кинул, заплакал и опять сел; стал опять такой печальный и всё потихоньку плачет; насилу могли добиться, чего? А ему, видите, и заберись в голову, что не снег, а хлопчатая бумага лежит, какая у них там в полях родится, — вот и обрадовался: думал, домой в Ефиопию свою его привезли… ха-ха-ха! А как попробовал руками, так и в слезы. Туды же, плакать умеет, черномазая порода!
Петр долго еще описывал чудные свойства «ефиопа» и свои усилия привить к дикому сыну природы необходимое в столице «образование». Должно полагать, однако ж, что труды его наконец увенчались успехом и он наслаждался теперь плодами их, судя по тому, что Петр постоянно ничего не делал, тогда как несчастный дикарь с утра до ночи предавался подметанью и чищенью, снискивая хлеб свой буквально в поте своего черного лица.
— А сапоги перечистил? — спросил с важностью Петр у черного помощника.
— Перечистил, — отвечал мальчик довольно чисто по-русски.
— И платье готово?
— Готово; только фрак да жилеты…
— Фрак не тронь! где тебе еще фраки чистить? — с важностью сказал Петр. — И до жилетов, я уж говорил, не дотрогивайся. — У меня, Иван Софроныч, — продолжал он, — обращаясь к гостю, — такой порядок: фраки и жилеты всегда сам чищу.
— Хорошее дело, — сказал Иван Софроныч.
— С нежной вещью и обращенье нужно нежное, — порешил Петр. — Эй, ефиопина! попроси Матрену Ивановну кофейку сварить. Да щипцы тащи.
Мальчик ушел.
— …Что, Иван Софроныч, деревня как?
— Ничего, Петруша; все тебе кланяются.
— Здорова матушка?
— Здорова, да уж больно стара стала; всё только и грезит, как бы тебя увидать, Петруша. Вот бы ты побывал у нее. Да вот она и письмецо прислала.
Иван Софроныч достал письмо и подал Петру.
— Экое ведь необразование! — с негодованием воскликнул Петр, прочитав письмо. — Что вздумала? Видишь ты: «Иван Софроныч скоро назад поедет, так ты бы, Петруша, отпросился с ним побывать». Ха! ха! ха! Ну можно ли вообразить такую вещь…
— Что ж, Петруша, она стара; видеть тебя хочет, так вот и написала.
— Деревенщина она! — возразил Петр. — Шутка ли, что забрала в голову? Мне барина оставить? Да как же барин без меня? Да она просто с ума сошла. Уж я же ей напишу…
— Ну, не огорчай ее. Ведь она любя…
— Любя?.. Да ведь она должна знать, что коли я барину нужен, так как же мне, забившись в такую глушь… да и отпустит ли еще? да и я поеду ли еще, спросила бы. Вот уж подлинно деревенщина! Медведи там у них, что ли, живут, никаких порядков не знают. Что выдумала! Ха! ха!
И негодование камердинера возрастало более и более.
— Да еще они жалуются, — сказал Иван Софроныч, — какие ты им подарки прислал. Матери, слышно, прислал складной футлярчик с пружинкой. «Не знаю, — говорит старуха, — что и делать с ним! раскроешь — словно опахало модное, с перегородочками, а сложишь — словно блин!..»
Петр расхохотался.
— Блин! Вот уж подлинно наказание мне с ними, Иван Софроныч! — сказал он голосом, заискивающим участия. — Хочешь, чтоб всё получше было, как у добрых людей водится, которые понимают образование, а выходит просто стыдно слышать. Блин! Я ей послал вещь хорошую, ценную и модную, а она говорит — блин!
И он грустно опустил голову и задумчиво прибавил:
— Просто срам с ними!
— Да что же ты ей послал, Петруша?
— Портмонней, — отвечал Петр.
— Как?
— Портмонней — ну, в чем деньги носят. Вот такую штучку, — прибавил Петр и подал Ивану Софроиычу свой кожаный тисненный золотом портмоне, раскрыв его сначала своими неуклюжими, толстыми пальцами, которые, впрочем, были украшены ногтями непомерной длины.
Искоса посмотрев ногти камердинера, которые тот принялся чистить и обтачивать стальной пилочкой, Иван Софроныч сказал, с любопытством оглядывая портмоне:
— Грешный человек! я и сам в первый раз вижу такую вещь.
Петр пожал плечами.
— Не знаю, — сказал он. — А у нас так ни в чем больше и не носят денег. Вещь хорошая, модная.
— Так, да ты бы послушал, что старуха говорит. «Прислал, — говорит, — сынок механику такую мудреную: пишет, что туда деньги кладут; а какие у меня деньги? коли случится меди гривна-другая, так я и в платок завяжу, — а бывает, дадут гривенник либо четвертак в лавочку сходить, так я и во рту донесу…»
Петр сделал презрительную гримасу.
— Ты бы ей, Петруша, лучше ситцу послал либо платок.
— Нет уж, покорно благодарим! — возразил Петр. — Мы не вчера из деревни! Нас учить не приходится… А вот я ей напишу! да уж вперед гостинцев моих она не дожидайся!
— А ты не сердись, Петруша, — ну где же ей всё знать? — сказал кротко Иван Софроныч.
— Должна знать! А не знает, так молчи! Не умничай! Невежество, необразование, политики никакой нет — так всё и напишу…
Иван Софроныч стал уговаривать его не огорчать старуху; но Петр твердил свое:
— Надо же им показать, что значит образование, столица, столичные порядки!
И он пришел в такое раздражение, что готов был тотчас писать грозное письмо. Но пришел негр: принес кофе и щипцы; камердинер принялся пить кофе, а мальчику приказал завивать себя, причем в лице черного слуги выразилось отчаяние: нет сомнения, что он охотно отдал бы Петру свои густые прекрасно вьющиеся волосы, лишь бы избавиться тяжкой обязанности завивать жидкую куафюру камердинера.
— Ну а что, Иван Софроныч, — спросил Петр через минуту, — наши там: Сидор, Пахом, Силантей? Чай, просто в мужиков обратились, мохом обросли? Деревня так и подлинно деревня. А не знавали ли там Татьяну Сывороткину?.. Тише ты, ефиопина! волосы подпалишь! Чему вас там учили в вашей Арапии? щипцов нагреть не умеет! Вишь, как раскалил, — ну-ка тронь руками, тронь…
И Петр протягивал к нему щипцы. Негр жалобно промычал и попятился.
— Ну, оставь его, Петруша, — заметил Иван Софроныч. — Обожжется!
— Ничего! — отвечал Петр. — Они там по горячему песку босые ходят… Им нипочем…
— Молод еще, — заметил Иван Софроныч. — Надо его и пожалеть…
— Молод — не беда, — возразил камердинер, — глуп — вот несчастие! А не прикажете ли цигарочку, Иван Софроныч? — спросил он, заметив, что управляющий допил свой кофе.
— Нет, сигарочки не курю, а вот кабы трубочку?
— Трубочку? — с презрением сказал Петр. — Ну нет, трубок не держим; да и кто теперь трубки курит? А вот папироски есть. Подай им папироски.
Черный подал.
— А я вот, кроме сигар, ничего не курю, — сказал Петр и, приказав подать себе сигары, которые лежали в двух шагах от него, закурил.
— Так Татьяну