превращались в идиллических рыбаков. Далее воображение рисовало уже картины американской природы, вычитанные им из романов Купера. Рука Генриха между тем продолжала чертить бессознательно, и за сметою и ногою на высоком каблуке явилась лодка, похожая на гичку Гарелина; потом берег с толстыми деревьями. Август Иваныч остановил его на каком-то, должно быть американском, растении невероятной формы, — остановил и, взяв счет из-под его руки, с удивлением и страхом пристально посмотрел на своего конторщика, который с смущением и не меньшим страхом бормотал свои извинения. Убедившись, однако, что конторщик не сошел с ума, Август Иваныч успокоился и только пожурил его слегка за рассеянность, небывалую в жизни аккуратного и деятельного Генриха. На другой день Август Иваныч сказал ему:
— Генрих! ты имеешь жалованье!.. о да, конечно!.. Пятьсот рублей. Шей свое платье и иди гулять.
Когда наконец предметы мечтаний принес портной Магелойм и мало-помалу собрались в комнате Генриха все нужные вещи, ценою, впрочем, далеко превосходившие предварительное исчисление, — дождавшись первого воскресенья, Генрих вышел за ворота первый раз в жизни один и решительным франтом. Но с первых же шагов Генрих показал, что ему не бывать гордым магазинным львом, проникнутым сознанием красот своего костюма. Дойдя до соседнего дома, у которого строился забор, он поравнялся с девочкой лет пятнадцати, очень бедно одетой. Девочка стояла на панели и, придерживая одной рукой поставленную на тумбу огромную корзину с набранными у забора щепками, другой рукой сделала какой-то нерешительный жест проходившему мимо служивому; но служивый ничего не заметил.
— Поднять, что ли, вам? — сказал Генрих и взялся за корзинку, совершенно забыв о своем щегольском костюме.
— Да-с! — отвечала девочка, вспыхнув от этой неожиданности.
И они принялись поднимать корзину, между тем как вблизи от них двое молодых магазинщиков, зевавших в дверях магазина, потешались от души над этой сценой.
— Смотри, смотри! — говорил один. — Подымает!
— Подымает и есть! — заметил другой. — Вот умора!
— И в перчатках!
— В новых перчатках! Гляди: снова поставили на тумбу!
Корзина в самом деле была опять опущена на тумбу, потому что между Генрихом и девочкой завязался разговор, когда глаза их встретились.
— Ах, это, кажется, вы, Александра…
Уменьшительным «Сашенька» Генрих не решился ее назвать, а отчество он забыл.
Девочка с минуту всматривалась в Генриха и вдруг радостно произнесла:
— Генрих!
— Узнали, узнали! — заговорил весело Генрих. — Где вы живете? Ну а жив ли ваш папенька?
— Не знаю, — отвечала девочка печально, — я живу с тетенькой; она говорит, что, может, жив, а может, и нет, — и всё сердится, что денег не присылает; даром, говорит, хлеб ешь…
Девочка заплакала. Генрих взял ее за руку и, задумавшись, смотрел то на корзину, то на одежду и загоревшее худое лицо девочки; потом он спросил:
— А шить вы умеете?
— Умею, — отвечала девочка, отирая слезы передником и снова улыбаясь, — да не умею кроить, а то бы…
— Ничего, — перебил Генрих, — по мерке можно. Я достал бы вам. И место приискал бы… Хотите? — спросил он решительно, желая успокоить девочку, а впрочем, у него вовсе не было в виду ни мерок, ни места.
Девочка благодарила и согласилась с радостью.
Затем Генрих, расспросив, где она живет, помог поднять ей корзину на голову, и они простились. Девочка пошла, едва переступая под тяжестью, а Генрих смотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом; он припоминал ее грустное детство, ее безродность, подобную его собственной, только более беззащитную, — и жаль ему было бедной девочки.
Знакомство его с нею началось, когда Генриху было лет десять, а Саше лет пять. В доме, где прежде помещалась фабрика Августа Иваныча, жила одна старушка, бабушка Саши. Генрих начал ходить к ней, познакомившись и подружившись прежде с Сашей в детском садике, устроенном посреди двора. Старушка квартирничала, то есть снимала квартиру и отдавала в ней комнаты внаем. Комнаты были небогатые, жильцы тоже. Но добрая старушка не для одной своей внучки была бабушка, но также и для жильцов, о которых не менее заботилась: тепло ли им, не угарно ли, — и хоть страх как стара была, а всё хлопотала, не нужно ли прибрать что-нибудь в комнате, приготовить чай или постель кому-нибудь. Сходит ли со двора, никак не может, возвратясь, не принести своей внучке пряников, ягод или других лакомств и не попотчевать кстати и жильцов, а в воскресенье непременно принесет просвиру и, разделив всем по кусочку, скажет: бог милости прислал! Когда же кто-нибудь из жильцов делался болен, она не отходила от его кровати и бог знает откуда брала силы просиживать возле иногда целую ночь. Поэтому, когда старушки не стало, каждый из жильцов вспоминал о ней с умилением, встречая на пути своей жизни чаще жестокосердие и холодный эгоизм людей; от этого же, начиная короткую историю детства Саши, мы не могли не остановиться на минутку перед этой старушкой… Саша была девочка нежная, чувствительная, со всеми лепетала и всем улыбалась, премило суживая свои голубые глазки и показывая ряд красивых зубков. Лепетала она смешно, а смеялась так, что пролила бы веселость и в самую мрачную душу своим мягким голосом, который беззаботно звенел и разливался трелью. Резвушка знала, что ее нельзя не любить, нельзя слушать ее лепетанье и не смеяться вместе с нею и беспокойно приставала ко всякому серьезному гостю, пока тот не развеселится и не покажет, что он смеется, следовательно, ее любит. Успокоенная с этой стороны Саша принималась за кошку, если она тут случалась, или за куклу, и выпытывала, любит ли она ее и крепко ли, усаживала за жестяной чайный прибор, расставив его на подножной скамейке, допрашивала, как она поживает, отвечала за нее понемножку, потчевала чаем, просила быть как дома. Потом Саша начинала прыгать так весело, что с нею никак не могли не прыгать и посуда в шкапу и самовар на покачнувшейся этажерке. «Да перестанешь ли ты, вертушка!» — раздается голос бабушки; но вертушка смотрит на бабушку — бабушка улыбается, хоть и грозит ей вязальной спицей, — оглядывает гостей — и гости улыбаются, смотрит на шкап с посудой, на сияющий самовар — все и всё ей улыбается, следовательно, все ее любят, и весело доброму ребенку!..
Отца и матери она не видала никогда, но узнала от бабушки, что они есть у нее, — узнала в то время, когда едва только запала в беззаботную головку неясная мысль о том, что они должны быть, а набрела она на эту мысль однажды утром, читая за бабушкой свою обыкновенную молитву. Прочитав «Богородицу», бабушка продолжает:
— Помилуй, господи, папеньку!
Девочка повторяет.
— А где же, бабушка, папенька? — спрашивает она вдруг, к удивлению старушки.
— Он далеко, — отвечает бабушка, — он приедет, гостинцев привезет. Молись же, душенька, — прибавляет она, вздохнув, — помяни, господи, маменьку!
Ребенок опять повторяет и опять спрашивает:
— А маменька где?
— Она высоко, душенька; там, на небе… Молись же, молись, — снова уговаривала бабушка, между тем как внучка пристально всматривалась в небо. — Ее нельзя видеть, не увидит никто… Помяни, господи, маменьку!
Но девочка рассеянно повторяла молитву и продолжала смотреть на небо.
— Отчего же нельзя видеть? — беспокойно приставала она к бабушке в этот день.
За вечерней молитвой — те же вопросы, те же ответы. Чтобы утешить ребенка, бабушка описала наружность матери. С мыслию о матери девочка заснула и видела ее во сне: она ей улыбалась.
— У меня есть папаша и мамаша! — рассказывала на другой день Саша. — Папаша приедет, гостинцев привезет!
Саша крепко любила бабушку; и старушка только пообещает уйти тоже высоко, оставить ее, девочка в ту же минуту переставала досаждать ей шалостями, подбегала к ней, обнимала крепко, путая при этом случав вязальные спицы, называла ее красавицей, голубчиком; и старушка мирилась, усаживала ее возле себя и обещала не уходить высоко. Наконец, однако ж, бабушка обманула свою внучку: отправившись к св. Сергию, по обещанию, старушка не возвращалась. А Саша ждет. Проходит день, два, неделя.
— Где же бабушка? — спрашивает она тоскливо у тетеньки.
— Придет завтра, — отвечает тетенька.
Проходит еще несколько дней.
— Помилуй, господи, бабушку! — говорит Саша уж одна, без подсказыванья старушки. — Что же бабушка? — прибавляет она грустно, но, не получив ответа, продолжает: — Помилуй, господи, бабушку…
— Помяни, господи, — поправляет ее тетенька.
Но девочка возразила, что бабушка учила: помилуй, господи, бабушку, а помяни, господи, маменьку, — маменька высоко.
— Бабушка тоже высоко, там! — отвечает тетенька, указывая на небо.
— Ушла?
— Ушла… Молись же, молись, — ничего: у тебя есть папаша; приедет, гостинцев привезет, — утешала ее тетенька.
Но девочка горько плакала: рассердилась на нее бабушка и ушла… эх, бабушка!
Однако ж Саше удалось наконец увидеть и бабушку во сне; бабушка ей улыбалась, она не сердится на нее. «Голубчик бабушка!» — воскликнула Саша и в радости посылала поцелуи в небо.
После бабушки тетенька сделалась полной хозяйкой и наследницей. При тетеньке Саша меньше болтала и смеялась, еще меньше прыгала; улыбка не вызывала улыбки на холодном и суровом лице тетеньки, которая не понимала, что значат эти заглядыванья девочки ей в глаза то с той, то с другой стороны; тетенька не целовала ее, как бабушка, и уже не тем тоном кричала ей: «Да перестанешь ли ты, вертушка!», когда она резвилась. «Но вот приедет папенька: папенька лучше», — думает про себя Саша.
Проходит около года. Папенька приезжает.
— Кто это, тетенька? — спрашивает Саша, проснувшись утром и увидев какого-то незнакомого мужчину, который спал на диване лицом к стене.
— Одевайся скорее, — говорит тетенька, — это брат приехал, твой папаша.
И девочка весело засуетилась на постели.
— Гостинцы? — спросила потом она, указывая на корзинку, которая лежала на чемодане, у дивана.
— Тс! будь умница, оденься, умойся, потом и разбудишь его.
В минуту Саша была готова.
— Папаша! — начинает она робко будить своего отца.
Папаша не шевелился.
— Папенька! — сказала она погромче, стараясь заглянуть ему в лицо.
— Дяденька! — снова кричит дитя, усомнившись, вероятно, в действительной принадлежности ему имени отца.
Но и «дяденька» не пошевельнулся. Саша что-то думала.
— Братец моей тетеньки! — крикнула она наконец и робко отскочила от дивана.
Спящий зашевелился и, промычав что-то, повернулся на другой бок. Потом он открыл глаза и, оглядывая комнату, остановил их на дочери, тревожно ожидавшей, что скажет ей братец тетеньки.
— А, это ты… шалунья?.. — заговорил он охриплым голосом. —