— встретил его Август Иваныч. — Иди, Генрих, простись там (он махнул рукой на спальню Шарлотты Христофоровны) и будь готов. Ты едешь вот с добрым господином…
— Прошу любить да жаловать! — вступил в речь Винтушевич, между тем как Август Иваныч, подойдя ближе к Генриху, сказал тихо:
— Прекрасный человек!.. спеши немедленно!..
— Сейчас! — отвечал оторопевший Генрих и, бросив чемодан у дверей своей комнаты, побежал к Шарлотте Христофоровне.
— Ничего, я подожду, подожду! — кричал ему вслед Винтушевич.
Затем Август Иваныч отдал приказание прописать паспорт Генриха и получить, если можно, обратно деньги, заплоченные вчера за публикацию о попутчике, которая не была еще напечатана. Потом фабрикант усадил своего гостя и подал ему сигару, вынув ее из ящика, который стоял на окне.
— Вашей фабрики? — спросил Винтушевич, принимая сигару, и, получив утвердительный ответ, продолжал:- Я это спрашиваю потому, что никаких других не курю, кроме ваших.
Август Иваныч снова покашлял и взял свечку из рук принесшего ее мальчика, сам подал гостю огня закурить сигару, после чего свечка тотчас же была погашена.
Затем фабрикант начал речь о мальчиках, о которых Винтушевич почти забыл. Он рассказал по пунктам все условия, на каких они принимаются в ученье, — сказал даже, на какой бумаге написать контракты. Винтушевич слушал внимательно и соглашался на все условия, вполне сознавая их необходимость и даже благодетельные последствия для своих вымышленных мальчиков. Далее фабрикант рассказал весь порядок содержания мальчиков на фабрике, между тем как Винтушевич восклицал: «Бесподобно! удивительно!» — и просто завидовал будущей судьбе воображаемых мальчиков в столь благоустроенном заведении. Покашляв, Август Иваныч предложил в заключение осмотреть его фабрику. Винтушевич не отказался, и они вышли. Спускаясь по лестнице, Винтушевич бросил и загасил сигару.
— О, напрасно! — заметил Август Иваныч, внутренне, однако ж, очень довольный осторожностью гостя.
— Как можно! как можно! — возразил гость, придавив еще раз сигару каблуком.
— Застрахован! — заметил Август Иваныч и, смеясь, махнул рукой.
— Еще бы! такой великолепный дом!..
— О да-с, конечно! — перебил фабрикант. — Двенадцатого марта тысяча *** года пополудни, в три часа и двадцать семь минут!
— И минут! — воскликнул Винтушевич. — Вот как!
— И двадцать семь минут! — повторил фабрикант с твердостию, которая ручалась, что он точно так же не ошибся бы сказать время застрахования даже тогда, если б его вдруг, среди ночи, сонного растолкали и поразили известием, что дом его охватило пламенем со всех сторон.
На дворе, увидев кладовую с надписью: «Пожарная», Винтушевич всплеснул руками с простодушным удивлением провинциала, на что Август Иваныч снова покашлял; а в мастерских гость объявил решительное желание сесть за работу вместе с мастеровыми, которых, впрочем, там не было ни одного по случаю воскресенья. Далее фабрикант повел своего гостя в помещения мастеровых и во все принадлежащие к фабрике службы.
Между тем в комнатке Генриха происходили приготовления к отъезду. Отъезд Генриха сильно занял все умы в доме Августа Иваныча, где много лет всё шло так однообразно, без всяких перемен и приключений. При этом обнаружилось, что у доброго Генриха было немало друзей кроме Саши. Его внезапный отъезд особенно поразил работницу в кухне — помощницу Шарлотты Христофоровны по части стряпни, — поразил до того, что она (непостижимо!) решилась выйти из кухни и в первый раз прошла по спальне отсутствующей Шарлотты Христофоровны, потом прокралась по зеленой столовой, проникла в кабинет Августа Иваныча и просунула голову в дверь комнатки Генриха.
— Желанный ты наш! едешь? — проговорила она жалостно.
— Еду, еду, Марфуша! прощай! — отвечал Генрих, роясь проворно в комоде.
После чего Марфуше тотчас почудилось, что Август Иваныч, откуда ни возьмись, очутился позади ее, изумленный до остолбенения ее появлением в кабинете, и она опрометью бросилась бежать обратно.
Но в бескорыстной привязанности работницы еще можно было усомниться, потому что Генрих раза три в год писал ей письма к братьям в разные губернии, всегда одинакового, впрочем, содержания, и не раз отправлял эти письма по почте, не требуя от нее ни копейки. Привязанность мамки была неопровержимее. Эта женщина, вообще довольно злая и называвшая Генриха не иначе как жидконогим, принесла ему веревочку: вот тебе, дескать, понадобится что-нибудь перевязать, — и потом она с некоторым сожалением принялась твердить ребенку, которого держала на руках:
— Уезжает, вишь, уезжает молодец-то наш!
Только что мамка возвратилась в детскую, в комнатку Генриха застенчиво и робко вошла Саша с предложением помочь ему укладывать вещи.
— Не нужно, не нужно, Саша! — возразил Генрих.
Но Саша настаивала. Тронутый ее печальным видом, Генрих взял ее за руки и, отводя от комода, нежно сказал:
— Спасибо, душенька!
Саша вспыхнула, услышав это имя от Генриха в первый раз.
— Скажи, — продолжал Генрих, — тебе скучно, что я уезжаю, да?
Саша молчала; но лицо ее быстро покрылось бледностью, и вдруг две крупные горячие слезы упали на руки Генриха. В свою очередь Генрих побледнел.
— Ты не приедешь! — насилу проговорила Саша и, вырвав свои руки из рук Генриха, закрыла ими лицо, едва сдерживая рыдания.
Всё это было бы ребячеством, если бы не было тут грустного предчувствия.
— Ради бога, перестань! — воскликнул Генрих, дрожавший от тоски, пробужденной привязанностью и опасением девушки. — Клянусь тебе, приеду! — утешал ой ее. — Да еще выпрошу прибавку тебе и себе, и заживем! А там, может быть, явится отец твой! — прибавил он с веселым видом, пробуя и эту обычную струну, всегда благодетельно действовавшую на Сашу в минуты грусти.
Но предчувствие было сильнее надежд, и Саша продолжала плакать. Голос Винтушевича, раздавшийся на лестнице, заставил ее поспешно выйти из комнаты. Генрих снова засуетился около чемодана.
— И купчую совершим и всё устроим! — говорил за дверьми Винтушевич. — Будьте спокойны, добродетельнейший Август Иваныч! Если с ним едет человек преданнейший вам… человек, который… я говорю от души… то вы должны быть спокойны, если б даже покупали пятьдесят домов в пятидесяти местах.
Последние слова он договорил уже в столовой, где готов был завтрак в ожидании Шарлотты Христофоровны. Август Иваныч предложил гостю закусить; но Винтушевич отговорился, что ему еще рано и что позавтракает на первой станции. В это время вошла Саша, чтобы взглянуть на попутчика Генриха.
— Какая у вас красавица эта девушка! — добродушно сказал Винтушевич.
— О да-с, конечно! — отвечал Август Иваныч и в шутку прибавил: — Совсем потеряла родителя!
Затем фабрикант попросил своего гостя подождать его тут с минуту и пошел к себе в кабинет, где тотчас же началось щелканье на счетах.
— Как зовут вас, милая? позвольте спросить! — заговорил Винтушевич, оставшись один с Сашей.
Саша сказала свое имя.
— А по батюшке?
— Максимовна.
— Александра Максимовна! Скажите, пожалуйста; у меня двоюродная сестра Александра Максимовна! — воскликнул Винтушевич, очевидно лицедействуя за какого-то простяка в какой-то пьесе. — А фамилия ваша? позвольте узнать? — продолжал он, чтобы говорить что-нибудь.
— Отрыгина, — отвечала Саша.
Здесь Винтушевичу было бы более кстати сделать восклицание, потому что он узнал в Саше дочь своего утреннего посетителя, бывшего товарища его по золотым промыслам в особенном смысле. Но он повторил только машинально:
— Отры… гина… — И прибавил, кланяясь: — Прошу любить да жаловать!
Наконец вышел из кабинета Генрих с оттопыренным боковым карманом в сопровождении Августа Иваныча и мальчика, который нес на голове чемодан; отъезжающие начали прощаться, причем Винтушевич убедительно просил фабриканта не побрезговать его хлебом-солью в проезд когда-нибудь мимо его поместья. Когда отъезжающие стали спускаться по лестнице, Август Иваныч и Саша вышли на балкон проводить их глазами.
Винтушевич первый взобрался в тарантас, принял от мальчика и уложил чемодан Генриха, между тем как его камердинер с кучером, сомкнувшись плечами и головами, спали мертвым сном.
— Сюда! сюда! любезный Генрих, — сказал Винтушевич, подавая ему руку, — славное, спокойное место!.. Я тебе дам спать! — прикрикнул он на камердинера, который наконец проснулся и растолкал кучера локтем.
— Ну, прощайте еще раз, почтеннейший! — сказал Винтушевич, посмотрев на балкон, где Август Иваныч кивал ему, покашливая, а Саша печально смотрела на Генриха. — Ба! счастливая мысль! — воскликнул Винтушевич уже с обычной наглостью. — Слушайте, знаменитейший фабрикант! — закричал он Августу Иванычу. — Если б мне пришлось вам строить памятник, я именно поставил бы вас на балконе вашего дома, а на пьедестале вместо надписи поместил бы вашу вывеску: «Табачная и сигарочная фабрика Августа Штукенберга»!.. Ну, пошел! — крикнул он кучеру.
Кучер стегнул по лошадям, и тарантас двинулся, между тем как Август Иваныч, кивая и покашливая, говорил:
— Славный человек! хороший господин! — И, обратись к Саше, прибавил: — О да, конечно!
Глава LV
Обмен и размен
Не доехав несколько станций до ВВ, цели своей поездки, Генрих остановился с своим попутчиком для ночлега на постоялом дворе в одном местечке, известном, впрочем, более иных городов по своей значительной ярмарке, продолжающейся по нескольку недель ежегодно. Ярмарка в это время была в полном разгаре, и помещения все были заняты; но Винтушевич, оставив Генриха в тарантасе, пошел переговорить с содержателем, и через несколько минут их провели в особый полусгнивший флигель по двору, который, несмотря на позднюю пору, оживлен был суетней и говором людей разных сословий, толпившихся в тесных промежутках между кибитками, телегами и выпряженными лошадьми. Пройдя по темной и грязной лестнице с расшатавшимися ступеньками и такими же перилами, приезжие вошли в комнату, тесную и неопрятную.
— Ну, делать нечего, любезнейший сопутник мой! — сказал Винтушевич Генриху. — Мы не можем похвастать помещением.
И Винтушевич не без удовольствия заметил унылый вид Генриха, выражавший неприятное впечатление, произведенное на него комнатой.
— Да ведь нам не жить в ней, — продолжал он. — Оставим здесь наши чемоданы и всё лишнее — и марш в общую залу, а там увидите, как весело! Будет что и закусить!
Но Генрих решительно отказался от общей залы и закуски; Винтушевич ушел один, приказав своему камердинеру приготовить постели и пожелав Генриху доброй ночи.
Постель Генриха скоро была готова, потому что принести и бросить на пол сена, которое кучами было навалено в сенях, накрыть потом сено простыней и бросить подушку было делом одной минуты; но Генрих не торопился в постель. Он отворил окно, выходившее на двор, и лег на него, подложив подушку. Под окнами стоял какой-то шалаш, наскоро сколоченный, где ревел благим матом ребенок, прерываемый звонким женским голосом. Скоро из шалаша кто-то вышел и пробирался в полумраке, между выпряженными лошадьми и телегами, по направлению к крыльцу. С крыльца в то же время раздался хриплый голос.
— Наконец и