внимание идущих и едущих странною противоположностию двух лиц, сидевших в ней. Рядом с молодым человеком, щегольски одетым, сидела худая сгорбленная старушонка в белом чепце с фалбалой и в черном ветхом салопе. Наружность старухи тоже нисколько не гармонировала с тонкими и привлекательными чертами молодого человека. Пока любопытные прохожие старались разгадать причину такого странного товарищества, в коляске происходил следующий разговор:
— Где же ваша квартира?
— Ох, батюшка, кормилец мой, далеко. Куда вам забиваться в такую глушь. Я и так доплетусь.
— Ничего. Вы мне скажите, куда вас везти.
— В Измайловский полк, касатик.
— А улица?
— В Девятую роту, батюшка, в Девятую; дом Ерофеева… О-о-ох!
Старуха жалобно простонала.
— Что, болит? — спросил молодой человек.
— Ох, болит, батюшка! И как же болит. Чтоб ему, окаянному, ни дна ни покрышки! — прибавила старуха с негодованием.
— Негодяй! — сказал молодой человек. — Жаль, что его не поймали!
— Ускакал, ускакал проклятый! — с соболезнованием, качая головой, говорила старуха.
Между тем коляска быстро проехала людные улицы в поворотила в бедную часть города; домики здесь были низенькие и малые, казавшиеся еще менее, при невероятной ширине улиц, которые не были вымощены; посреди их протекали лужи, в которых плескались утки. Колесо вязло в грязи по ступицу.
— Вот и Девятая рота. Стой, стой, голубчик! — крикнула старуха кучеру. — О-о-ох! да как же я выйду, горемычная! — прибавила она, когда коляска остановилась у ворот деревянного дома.
— Я вам пособлю.
— Ни-ни-ни, батюшка! и так, чай, надоело возиться со старухой!
— Ничего.
Молодой человек осторожно высадил ее и спросил:
— Ну, куда же?
— А вон, батюшка, видишь?
И она указала ему небольшой флигель в глубине двора, вросший, казалось, в землю; ибо никак нельзя было предполагать, чтоб его строили таким низеньким. Окна в нем были маленькие, уставленные еранью.
Молодой человек подвел к нему старуху, которая сильно хромала:
— Вы одни живете?
— Нет, батюшка, куда одной такую квартиру нанимать! — отвечала старуха. — Ольга Михайловна! — крикнула она, увидав в окне женскую фигуру.
Показалась полная и довольно красивая женщина лет сорока в распашном белом капоте.
— Ахти, господи! Маремьяна Степановна! да вы, никак, хромаете? — воскликнула она с испугом.
— А захромаешь, как переедут! — отвечала старуха. — Моли бога, что еще жива осталась! Стала я переходить Невский, и наскочи озорник какой-то — повалил! а сам и был таков — ускакал! Да вот спасибо еще доброму барину.
— Я поднял ее без чувств, — сказал молодой человек. — Помогите мне ввести ее в комнату; ей надобно подать помощь.
Они вошли в небольшую комнату, бедную и неопрятную, в которой помещалось несколько женщин и детей. Вид нищеты неприятно поразил молодого человека.
Девочка лет одиннадцати кинулась с испугом к старухе.
— Вот моя дочка! — сказала старуха молодому человеку.
— Положите ее, а я пришлю доктора, — сказал он. — Вот на лекарство.
Он подал старухе довольно крупную ассигнацию; старуха не верила своим глазам.
— Кормилец мой! чем я заслужила? — воскликнула она и хотела повалиться ему в ноги.
Дверь соседней комнаты тихо скрыпнула, и оттуда выглянула курчавая голова.
— Ничего, старуха. Я богат. Приходи, когда выздоровеешь: получишь еще. Ты очень бедна?
— Бедна, батюшка, ахти как бедна! Только и есть, что добрые господа пожалуют: тем и кормимся с дочерью. Да вот у нас жилец.
Дверь соседней комнаты поспешно затворилась, и курчавая голова исчезла.
— Так приходи ко мне: я прикажу выдавать тебе пенсион — десять рублей серебром в месяц.
Все бывшие в комнате ахнули!
Дверь снова скрыпнула, и голова показалась.
— Батюшка! кормилец! благодетель! — воскликнула старуха. — Целуй ручку! целуй ручку! — шептала она в то же время дочери, толкая ее к щедрому посетителю.
— Вот подлинно: не знаешь, где найдешь, где потеряешь! — шепнула одна из бывших тут попрошаек той, которую звали Ольгой Михайловной.
— Счастье, подлинно счастье! — отвечала последняя.
— Вот уж другой пример на моем веку, — продолжала попрошайка. — Третьего года на моих глазах Терентьич под карету попал… Шли вместе; что бы мне угодить? так нет! Терентьич как тут был, и через то на всю жизнь счастлив стал: пенсион положили. А мне вот нет и нет счастья!
Попрошайка глубоко вздохнула.
До слуха посетителя достигли частию слова попрошайки, и сердце его болезненно сжалось. Он спешил уйти, повторив хромой старухе:
— Приходите же ко мне.
— Да как же найти тебя кормилец? — спросила старуха.
— Ах, в самом деле! мне надо оставить вам мой адрес. Нет ли карандаша или пера?
Женщины закопошились. Стали шарить. Ни того, пи другого не оказалось.
— Да вот у жильца, — сказала Ольга Михайловна. — Пожалуйте!
— Лучше вынесите сюда. Я его обеспокою…
— Ничего, — возразила она и отворила дверь в комнату жильца. — Пожалуйте!
Посетитель вошел. Первый предмет, поразивший его глаза, был молодой человек, которого лицо показалось ему знакомым.
— Гриша! — воскликнул он, стараясь рассмотреть лицо молодого человека, который поспешно отвернулся. — Гриша!
Видя, что нет возможности скрыться, молодой человек повернулся к посетителю и сказал:
— Павел Сергеич!
Затем с минуту они ничего не говорили. Тавровский рассматривал с любопытством комнату Гриши: она была бедна; мебели в ней было только: кровать, стол и стул. На окне стоял чайник, крышка которого была опрокинута; в ней лежало немного чаю; подле, на синей бумаге, несколько кусков сахару; тут же табачная зола и сапожная щетка. Один палец Гриши был весь в чернилах, и неподалеку лежал сапог, от которого висела к полу белая нитка с иголкой; только глаз, приученный к картинам бедности, мог разгадать соотношение пальца, вымаранного в чернилах, с этим сапогом. Гриша за минуту зашивал свой сапог и закрашивал белые швы чернилами. Покуда Тавровский делал быстрый обзор комнаты, Гриша стоял в смущении, с поникшей головой.
Тавровский быстро затворил дверь и обратился к Грише:
— Скажи, пожалуйста, какие причины заставляют тебя жить так, когда у тебя есть тетка, издерживающая десятки тысяч на содержание людей, совершенно ей посторонних? Когда, наконец, у тебя есть родственники, которые, ты знаешь…
— Слишком долго рассказывать, — перебил его Гриша, — да и бесполезно.
— Я понимаю, — продолжал Тавровский, — что у тебя могли быть неприятности с тетушкой; с ней мудрено ужиться; но что же я сделал против тебя? Гриша! — прибавил он с чувством. — Неужели ты не веришь, что я готов сделать для тебя всё, что я тебя люблю, что помочь тебе будет для меня счастием…
— Я никогда не сомневался в этом, — сказал Гриша.
— Ты говоришь: не сомневался, а между тем даже не побывал у меня; с той самой поры, как я воротился из деревни, я даже не знал, где ты находишься. И тебе не хотелось увидеть меня? Или ты не любишь меня, Гриша, и ни во что считаешь мою дружбу…
— Я очень верю, — сказал Гриша и остановился: его затрудняла фамильярность Тавровского, тогда как он сам чувствовал непобедимую неловкость отвечать ему прежним тоном товарищества. — Я очень верю тебе и твоей дружбе, — наконец сказал он с усилием. — Но наши дороги слишком различны в жизни, и лучше будет оставить всё, как оно есть…
— Но отчего же? — возразил Тавровский. — А наконец, если ты горд, так горд, что считаешь обидным пользоваться помощию даже своего друга и родственника, то всё же нет надобности терпеть такую нужду, какую ты терпишь: у тебя есть собственный капитал…
В лице Гриши выразилось болезненное чувство. Заметив его, Тавровский сказал:
— Если тебе тяжело самому говорить с тетушкой, поручи мне: я вытребую…
Гриша махнул рукой.
— Лучше оставить всему идти своим чередом! — сказал он с отчаянием.
— Да что с тобой, Гриша? Какие ты вещи говоришь? Что за охлаждение к жизни в двадцать лет? Что за отчаяние? Ты болен, ты в хандре, у тебя кровь застоялась. Тебе нужны балы, карты, музыка, освещение; пей, повесничай… попробуй взять приз на скачках, влюбись в актрису… Или ты всё еще влюблен в свою Настю? — спросил вдруг Тавровский, нечаянно вспомнив старую страсть своего родственника.
При имени Насти лицо Гриши слегка изменилось; но он ничего не отвечал.
— А если и так, то чего же зевать? Сидя здесь, в четырех стенах, в таком соседстве, ровно ничего не высидишь. Они могут, — прибавил Тавровский, вспомнив сальные карты, которые видел у старух, — пожалуй, предсказать и богатство, и счастье, и успех у червонной дамы или у какой угодно, а действительный успех всё-таки не так добывается. Я согласен, Настя стоит, чтоб по ней с ума сойти… по-моему, впрочем, не более как на неделю, — оговорился он. — Я сам недавно ее видел и признаюсь…
— Ты ее видел недавно? — с живостью спросил Гриша лицо которого вдруг вспыхнуло. — Разве она здесь?
— Здесь, — отвечал Тавровский.
— Одна? с отцом? отец жив? — быстро спрашивал Гриша.
— Жив.
— Что они, как живут? старик здоров?
— Здоров; я их видел, признаться, мельком, — неохотно отвечал Тавровский и переменил разговор.
Он доказывал Грише, что такой образ жизни никуда не годится, и вызывался помочь ему в чем угодно и сколько угодно. Гриша не слушал его, занятый мыслию о Насте, и машинально дал ему слово быть у него, которого Тавровский непременно требовал.
Оставшись один, Гриша принялся скорыми шагами ходить по комнате.
Гриша был человек с необыкновенной энергией и замечательным характером. Услышав роковое решение Понизовкина, что дочь его никогда не будет принадлежать родственнику Натальи Кирилловны, Гриша составил следующий план. «Старика оскорбил не я, — думал он, — его оскорбила тетушка подозрением в умысле поймать в свои сети зятя, которому она оставит состояние. Это единственная причина, почему он объявил, что дочь его никогда не будет моею женою. Лично же против меня он не может иметь ничего и не имеет. Потом он горячо любит Настю, а Настя любит меня. Стало быть, если я сам проложу себе дорогу в жизни, приобрету положение в свете, средства к существованию без помощи протекции и денег тетушки, с которою даже прерву всякие сношения, то старик уже не будет иметь причины противиться нашему счастию». На основании такого рассуждения Гриша даже был рад, когда тетушка выгнала его из дому и он очутился лицом к лицу с бедностию и неизбежной перспективой труда и лишений; он так был тверд в своем намерении, что даже не хотел пользоваться помощью и других своих родственников; таким образом случилось, что Гриша не побывал ни разу даже у Тавровского. Скоро, однако ж, он увидел, что проложить дорогу в жизни собственными