мы пишем не легкий сонет,
Воспеваемый нами предмет.)
Уж давно в тебя летней порою
Не случалося нам заглянуть,
Милый город! где трудной борьбою
Но того мы еще не забыли,
Что в июле пропитан ты весь
Смесью водки, конюшни и пыли –
Но зимой – дышишь вольно; для глаза –
Роскошь! Улицы, зданья, мосты
При волшебном сиянии газа
Получают печать красоты.
Как проворно по хрупкому снегу
Мчится тысячный, кровный рысак!
Даже клячи извозчичьи бегу
Прибавляют теперь. Каждый шаг,
Каждый звук так отчетливо слышен,
Всё свежо, всё эффектно: зимой,
Словно весь посеребренный, пышен
Петербург самобытной красой!
По каналам, что летом зловонны,
Блещет лед, ожидая коньков,
Серебром отливают колонны,
Орнаменты ворот и мостов;
В серебре лошадиные гривы,
Шапки, бороды, брови людей,
И, как бабочек крылья, красивы
Ореолы вокруг фонарей!
Пусть с какой-то тоской безотрадной
Месяц с ясного неба глядит
На Неву, что гробницей громадной
В берегах освещенных лежит,
И на шпиль, за угрюмой Невою,
Перед длинной стеной крепостною,
Наводящей унынье и сплин.
Мы не тужим. У русской столицы,
Кроме мрачной Невы и темницы,
Есть довольно и светлых картин.
Невский полон: эстампы и книги,
Бриллианты из окон глядят,
Вновь прибывшие девы из Риги
Неподдельным румянцем блестят.
Вот красивая тройка бежит:
«Не хотите ли с нами кататься?» –
Поглядела, подумала, села.
И другую сманили, – летят!
Полумерзлые девы несмело
На своих кавалеров глядят.
«Ваше имя?» – «Матильда». – «А ваше?»
– «Александра». К Матильде один,
А другой подвигается к Саше.
«Вы модистка?» – «Да, шью в магазин».
– «Эй! пошел хорошенько, Тараска!» –
Город из виду скоро пропал.
Начинается зимняя сказка:
Ветер злился, гудел и стонал,
Франты песню удалую пели,
Кучер громко подтягивал ей,
Кони, фыркая, вихрем летели,
Злой мороз пробирал до костей.
Прискакали в открытое поле.
«Да куда же везете вы нас?
Мы одеты легко… мудрено ли
Простудиться?» – «Приедем сейчас!
Ну, потрогивай! живо, дружище!»
Снова скачут! Могилы вокруг,
Монументы…. «Да это кладбище», –
Шепчет Саша Матильде – и вдруг
Повернули назад господа,
И умчали их кони, как птицы.
Девы встали. «Куда ж вы? куда?»
Нет ответа! Несчастные девы
В чистом поле остались одни.
Постепенно умолкли. Они
Огляделись: безлюдно и тихо,
Звезды с ясного неба глядят….
«Мы сегодня потешились лихо!» –
Франты в клубе друзьям говорят…
А театры, балы, маскарады?
Впрочем, здесь и конец, господа,
Мы бы там побывать с вами рады,
До того, что творится в природе,
Дела нашему цензору нет.
«Вы взялися писать о погоде,
Воспевайте же данный предмет!»
– «Но озябли мы, друг наш угрюмый!
Пощади – нам погреться пора!»
– «Вот вам случай – взгляните: над Думой
Показались два красных шара,
В вашей власти наполнить пожаром
Сто страниц – и погреетесь даром!»
Где ж пожар? пешеходы глядят.
И на бочке верхом полицейский солдат,
Медной шапкой блестя, показался.
Вот другой – не поспеешь считать!
Мчатся вихрем красивые тройки.
Осторожней, пожарная рать!
Кони сытые слишком уж бойки.
Вся команда на борзых конях
Через Невский проспект прокатилась
И на окнах аптек, в разноцветных шарах
Вверх ногами на миг отразилась….
Озадаченный люд толковал,
Вдруг еще появился сигнал,
И промчалась команда другая.
Постепенно во многих местах
Небо вспыхнуло заревом красным,
Разбежался по улицам разным,
Каждый в свой торопился квартал,
«Не у нас ли горит? – помышляя, –
Бог помилуй!» Огонь не дремал,
Лавки, церкви, дома пожирая….
Семь пожаров случилось в ту ночь,
Но смотреть их нам было невмочь.
В сильный жар да в морозы трескучие
В Петербурге пожарные случаи
Беспрестанны – на днях как-нибудь
И пожары успеем взглянуть….
1865
Газетная*
…Через дым, разъедающий очи
Милых дам, убивающих ночи
Разглядеть что-нибудь мудрено.
Это тусклое царство теней,
Добрались мы походкой поспешной
До газетной….
Пол с ковром, с абажурами свечи,
Стол с газетами, с книгами шкап.
Неуместны здесь громкие речи,
А еще неприличнее храп,
Но сморит после наших обедов
Хоть какого чтеца, и притом
Прав доныне старик Грибоедов –
С русской книгой мы вечно уснем.
Мы не любим словесности русской
Запасаемся книгой французской.
Что же так?… Даже избранный круг
Увлекали талантом недавно
Граф Толстой, Фет и просто Толстой.
«Русский слог исправляется явно!» –
Замечают тузы меж собой.
Не без гордости русская пресса
Путеводной звездою прогресса,
И недаром она так горда:
Говорят – о, Гомер и Овидий! –
Что явилась потребность субсидий.
Эк хватила куда! исполать!
Таксы нет на гражданские слезы,
Но и так они льются рекой.
Образцы изумительной прозы
Замечаются в прессе родной:
Тот добился успеха во многом
И удачно врагов обуздал,
Кто идею свободы с поджогом
С грабежом и убийством мешал;
Тот прославился другом народа
И мечтает, что пользу принес,
Нам Катков предстоит великаном,
Мы Тургенева кушать зовем…
Почему же французским романам
Предпочтение мы отдаем?
Не избыток хорошего тона,
Не картин соблазнительный ряд,
Нас отсутствие «мрака и стона»
К ним влечет… Мудрецы говорят:
«Час досуга, за утренним чаем,
Для чего я тоской отравлю?
Наши немощи знаем мы, знаем,
Но я думать о них не люблю!..»
Но она не ведет ни к чему.
Коли нам так писалось и пишется, –
Не заказано ветру свободному
Петь тоскливые песни в полях,
Не заказаны волку голодному
Заунывные стоны в лесах;
Спокон веку дождем разливаются
Над родной стороной небеса,
Гнутся, стонут, под бурей ломаются
Спокон веку родные леса,
Спокон веку работа народная
Под унылую песню кипит,
Вторит ей наша муза свободная,
Вторит ей – или честно молчит.
Как бы ни было, в комнате этой
Праздно кипы журналов лежат,
Пусто! разве, прикрывшись газетой,
Два-три члена солидные спят.
(Как не скажешь: москвич идеальней,
Там газетная вечно полна,
Рядом с ней, нареченная «вральней»,
Есть там мрачная зала одна –
Если ты не московского мненья,
Не входи туда – будешь побит!)
В Петербурге любители чтенья
В дни, когда высочайшим приказом
Назначается много наград,
Десять рук к нему тянется разом,
Да порой наш журнальный собрат
Дерзновенную штуку отколет,
Тронет личность, известную нам,
Прикоснуться к презренным листам.
Шепот, говор. Приводится в ясность –
Кто затронут, метка ли статья?
Начинаются. Слыхивал я
Здесь такие сужденья и споры…
Поневоле поникнешь лицом
И потупишь смущенные взоры…
Не в суждениях дело, а в том,
Что судила такая особа…
Впрочем, я ей обязан до гроба!
Раз послушав такого туза,
Не забыть до скончания века.
В мановении брови – гроза!
В полуслове – судьба человека!
Согласишься, почтителен, тих,
Постоишь, удалишься украдкой
И начнешь сатирический стих
В комплимент перелаживать сладкий…
Наших песен, нельзя не сознаться.
Переделать его не сумев,
Мы решились при нем оставаться.
Примиритесь же с Музой моей!
Я не знаю другого напева.
Кто живет без печали и гнева,
Тот не любит отчизны своей…
С давних пор только два человека
Постоянно в газетной сидят:
Одному уж три четверти века,
Но он крепок и силен на взгляд.
Про него бесконечны рассказы:
Жаден, скуп, ненавидит детей.
Здесь он к старосте пишет приказы,
Говорят, одному человеку
Удалось из-за плеч старика
Прочитать, что он пишет: «В аптеку,
Посылал ты – нелепое барство! –
Впредь расходов таких не иметь!
Деньги с миру взыскать… а лекарство
Для крестьянина лучшее – плеть…»
Из полка он за шулерство вышел,
Мать родную упрятал в тюрьму.
Про его воровские таланты
Тоже ходит таинственный слух;
У супруги его бриллианты
Родовые пропали – двух слуг
Присудили тогда и сослали;
А потом – раз старик оплошал –
У него эти камни видали:
Сам же он у жены их украл!
Ненавидят его, но для виста
Он всегда партенеров найдет:
«Что ж? ведь в клубе играет он чисто!»
А другой? Среди праздных местечек,
Под огромным газетным листом,
Видишь, тощий сидит человечек
С озабоченным, бледным лицом,
Весь исполнен тревогою страстной,
По движеньям похож на лису,
Стар и глух; и в руках его красный
В оны годы служил он в цензуре
И доныне привычку сберег
Всё, что прежде черкал в корректуре,
Отмечать: выправляет он слог,
С мысли автора краски стирает.
Вот он тихо промолвил: «Шалишь!»
Глаз его под очками играет,
Как у кошки, заметившей мышь;
Принялся… «А позвольте узнать
(Он болтун – говорите с ним смело),
Что изволили вы отыскать?»
– «Ужасаюсь, читая журналы!
Где я? Где? Цепенеет мой ум!
Что ни строчка – скандалы, скандалы!
Вот взгляните – мой собственный кум
Обличен! Моралист-проповедник,
Цыц!.. Умолкни, журнальная тварь!..
Он действительный статский советник,
Мало им, что они Маколея
И Гизота в печать провели,
Кровопийцу Прудона, злодея
Тьера выше небес вознесли,
К государственной росписи смеют
Прикасаться нечистой рукой!
Будет время – пожнут, что посеют!
(Старец грозно качнул головой.)
А свобода, а земство, а гласность!
(Крикнул он и очки уронил.)
Вот где бедствие! Вот где опасность
Государству… Не так я служил!
О чинах, о свободе, о взятках
Я словечка в печать не пускал.
К сожаленью, при новых порядках
Председатель отставку мне дал;
На начальство роптать не дерзаю
(Не умею – и этим горжусь),
Но убей меня, если я знаю,
Отчего я теперь не гожусь?
Служба всю мою жизнь поглощала,
Что во сне благодать осеняла,
И, вскочив, – я черкал и черкал!
К тайной цели его подберешь,
Сходишь в церковь, помолишься богу
И опять троекратно прочтешь:
Взвешен, пойман на каждом словечке,
Сочинитель дрожал предо мной, –
Повертится, как муха на свечке,
И уйдет тихомолком домой.
Рад-радехонек, если тетрадку
Я, похерив, ему возвращу,
А то, если б пустить по порядку…
Но всего говорить не хочу!
Занимаясь семь лет этим дельцем,
(Тут сравнил он себя с земледельцем,
Рвущим сорные травы из гряд).
Например, Вальтер Скотт или Купер –
Их на веру иной пропускал,
Но и в них открывал я канупер!
(Так он вредную мысль называл.)
Но зато, если дельны и строги
Мысли, – кто их в печать проводил?
Я вам мысль, что „большие налоги
Любит русский народ“, пропустил
Я статью отстоял в комитете,
Что реформы раненько вводить,
Что крестьяне – опасные дети,
Кто, чтоб нам микроскопы купили,
С представленьем к министру вошел?
А то раз цензора пропустили,
Вместо северный, скверный орел!
Только буква… Шутите вы буквой!
Автор прав, чего цензор смотрел?»
Освежившись холодною клюквой,
Он прибавил: «А что я терпел!
Письма бранные мне посылал
И грозился… (Да шутишь, приятель!
Меры я надлежащие брал.)
Мне мерещились авторов тени,
Мне приснился – был рот его в пене,
Он держал свою шляпу в зубах,
А в руке суковатую палку…
В маскараде… но бабу-нахалку
Удержали… да, труден наш путь!
Ни родства, ни знакомства, ни дружбы
Совесть цензора знать не должна,
Долг, во-первых, – обязанность службы!
Во-вторых, сударь: дети, жена!
И притом я себя так прославил,
Что свихнись я – другой бы навряд
Место новое мне предоставил,
Зависть общий порок, говорят!»
Тут взглянул мне в лицо старичина:
Ужас, что ли, на нем он прочел,
Я не знаю, какая причина,
Только речь он помягче повел:
«Так храня целомудрие прессы,
Не всегда был, однако, я строг.
Если б знали вы, как интересы
Я писателей бедных берег!
Да! меня не коснулись упреки,
Что я платы за труд их лишал.
Оставлял я страницы и строки,
Только вредную мысль исключал.
Если ты написал: „Равнодушно
Губернатора встретил народ“,
Исключу я три буквы: „ра-душно“
Выйдет… что же? три буквы не счет!
Если скажешь: „В дворянских именьях
Нищета ежегодно растет“, –
„Речь идет о сардинских владеньях“ –
Поясню, – и статейка пройдет!
Точно так: если страстную Лизу
Соблазнит русокудрый Иван,
Переносится действие в Пизу –
И спасен многотомный роман!
Незаметные эти поправки
Так изменят и мысли, и слог,
Что потом не подточишь булавки!
Сам я в бедности тяжкой родился,
Сам имею детей, я не зверь!
Дети! дети! (старик омрачился).
Воздух, что ли, такой уж теперь –
Утешения в собственном сыне
Не