Хуже убийства, предательства хуже…
Хуже-то хуже, да легче, верней,
Да и понятней. В наш век утонченный
Изверги водятся только в лесах.
Это не изверг, а фат современный –
Фат устарелый, без места, в долгах.
Что ж ему делать? Другого закона,
Кроме дендизма, он в жизни не знал,
Жил человеком хорошего тона
И умереть им желал.
Поздно привык он ложиться,
Поздно привык он вставать,
Кушая кофе, помадиться, бриться,
Час или два перед тонким обедом
Смолоду был он лихим сердцеедом:
Долго ли денег достать?
С шиком оделся, приставил лорнетку
К левому глазу, прищурил другой,
Мигом пленил пожилую кокетку,
И полилось ему счастье рекой.
Сладки трофеи нетрудной победы –
Кровные лошади, повар француз…
Боже! какие давал он обеды –
Подлая сволочь глотала их жадно.
Подлая сволочь?.. о нет!
Всё, что богато, чиновно, парадно,
Кушало с чувством и с толком обед,
Мы за здоровье хозяина пили,
Мы целовалися с ним,
Правда, что слухи до нас доходили…
Что нам до слухов – и верить ли им?
Старый газетчик, в порыве усердия,
Так отзывался о нем:
«Друг справедливости! жрец милосердия!» –
То вдруг облаял потом, –
Верь, чему хочешь! Мы в нем не заметили
Подлости явной: в игре он платил.
Муза! воспой же его добродетели!
Вспомни, он набожен был;
Вспомни, он руку свою тороватую
Вечно раскрытой держал,
Даже Жуковскому что-то на статую
По доброте своей дал!
Счастье, однако, на свете непрочно –
Хуже да хуже с годами дела.
Сил ему много отпущено, точно,
Да красота изменять начала.
Он уж купил три таинственных банки:
Это – для губ, для лица и бровей,
Учетверил благородство осанки
И величавость походки своей;
Ходит по Невскому с палкой, с лорнетом
Ходит зимою, весною и летом,
Ходит и думает: «Черт же с тобой,
Город проклятый! Я строен, как тополь,
Счастье найду по другим городам!»
И, рассердясь, покидает Петрополь…
Что за границей местами есть воды,
Где собирается множество дам –
Милых поклонниц свободы,
Дам и отчасти девиц,
Ежели дам, то в замужстве несчастных;
Разного возраста лиц,
Но одинаково страстных, –
Словом, таких, у которых талант
Жалкою славой прославиться в свете
И за которых Жорж Санд
Перед мыслителем русским в ответе.
Что привлекает их в город такой,
Славный не столько водами,
Сколько азартной игрой
И… но вы знаете сами…
Трудно решить. Говорят,
Годы терпенья и плена,
Тяжких обид и досад
Вдруг выкупает измена;
Ежели так, то целительность вод
Не подлежит никакому сомненью.
Бурно их жизнь там идет,
Вся отдана наслажденью,
Оригинален наряд, –
Полураздеться спешат:
Голые спины и голые груди!
(Впрочем, не к каждой из дам
Эти идут укоризны:
Так, например, только лечатся там
Скромные дочери нашей отчизны…)
Наш благородный герой
Там свои сети раскинул,
Там он блистал еще годик-другой,
Но и оттудова сгинул.
Он воротился в Петрополь,
Всё еще строен, как тополь,
Но уже несколько хром,
Стала шалить его левая ножка –
Вовсе не гнулась! Шагал
Ею он словно поленом,
То вдруг внезапно болтал
В воздухе правым коленом.
Белый платочек в руке,
Грусть на челе горделивом,
Волосы с бурым отливом –
И ни кровинки в щеке!
Плохо!.. А вкусы так пошлы и грубы,
Дай им красавчика, кровь с молоком..
Волк, у которого выпали зубы,
Бешено взвыл; огляделся кругом
Да и решился… Трудами питаться
Нет ни уменья, ни сил,
В бедности гнусной открыто признаться
Перед друзьями, которых кормил,
И удалиться с роскошного пира –
Нет! добровольно герой
Санктпетербургского модного мира
Не достигает развязки такой.
Молод – так дело женитьбой поправит,
Стар – так игорный притон заведет,
В легкую службу пойдет…
Славная служба! Наш старый красавец
Чуть не пошел было этой тропой,
Да не годился… Вот этот мерзавец!
Под руку с дочерью! Весь завитой,
Кольца, лорнетка, цепочка вдоль груди…
Плюньте в лицо ему, честные люди!
Или уйдите хоть прочь!
Легче простить за поджог, за покражу –
И выводящий ее на продажу!..
«Знаем мы, знаем, – да дела нам нет!
Очень горяч ты, любезный поэт!»
Музыка вроде шарманки
Однообразно гудит,
Сонно поют испитые цыганки,
Глупый цыган каблуками стучит.
Около русой Наташи
Пять молодых усачей
Пьют за здоровье папаши.
Кажется, весело ей:
Смотрит спокойно, наивно смеется.
Пусть же смеется всегда!
Пусть никогда не проснется!
Если ж проснется, что будет тогда?
Нож ли ухватит, застонет ли тяжко
И упадет без дыханья, бедняжка,
Сломлена ужасом, горем, стыдом?
Кто ее знает? Не дай только боже
Быть никому в ее коже, –
14 марта 1860
Первый шаг в Европу*
Как дядю моего, Ивана Ильича,
Нечаянно сразил удар паралича,
В его наследственном имении Корсунском, –
Я памятник ему воздвигнул сгоряча,
А души заложил в совете опекунском.
Мои домашние, особенно жена,
Пристали: «Жизнь для нас на родине скучна!
Кто: „ангел!“, кто: „злодей!“ вези нас за границу!»
Я крикнул старосту Ивана Кузьмина,
Именье сдал ему и – укатил в столицу.
В столице получив немедленно паспорт,
Я сел на пароход и уронил за борт
Горячую слезу, невольный дар отчизне…
«Утешься, – прошептал нас увлекавший черт, –
Отраду ты найдешь в немецкой дешевизне», –
И я утешился… И тут уж недолга
Развязка мрачная: минули мы брега
Священной родины, минули Свинемюнде,
Приехали в Берлин – и обрели врага
В Луизе-Августе-Фернанде-Кунигунде.
Так горничная тварь в гостинице звалась.
Но я предупредить обязан прежде вас,
Что Лидия – моя дражайшая супруга –
Ужасно горяча: как будто родилась
Под небом Африки; в ней дышат страсти юга!
В отечестве она не знала им узды:
Покорно ей вручив правления бразды,
Я скоро подчинил ей волю и рассудок
(В сочельник крошки в рот не брал я до звезды,
Хоть голоду терпеть не может мой желудок),
И всяк за мною вслед во всём ей потакал,
Противоречием никто не раздражал
Из опасенья слез, трагических истерик.,
В гостинице, едва я умываться стал,
Вдруг слышу: Лидия бушует, словно Терек.
Я бросился туда. Вот что случилось с ней..
О ужас! о позор! В небрежности своей,
Луиза, Лидию с дороги раздевая,
Царапнула слегка булавкой шею ей,
А Лидия моя, не долго размышляя…
Но что тут говорить? Тут нужны не слова;
Тут громы нужны бы… Недвижна, чуть жива,
Стояла Лидия в какой-то думе новой.
Растрепана коса, поникла голова:
«На натиск пламенный ей был отпор суровый!..»
Слова моей жены: «О друг, Иван Ильич! –
Мне вспомнились тогда. – Здесь грубость, мрак и дичь,
Здесь жить я не могу – вези меня в Европу!»
Ах, лучше б, душечка, в деревне девок стричь
Да надирать виски безгласному холопу!
«О гласность русская! Ты быстро зашагала…»*
О гласность русская! ты быстро зашагала,
Как бы в восторженном каком-то забытье:
Живого Чацкина ты прежде защищала,
А ныне добралась до мертвого Кювье.
Мысли журналиста при чтении программы, обещающей не щадить литературных авторитетов*
Что ты задумал, несчастный?
Что ты дерзнул обещать?..
Авторитеты карать!
В доброе старое время,
Время эклог и баллад,
Пишущей братии племя
С неостывающим жаром
С детства до старости лет
На альманачника даром
Скромен как майская роза,
Он не гнался за грошом.
Самая лучшая проза
Тоже была нипочем.
Руки дыханием грея,
Труженик пел соловьем,
А журналист, богатея,
Строил – то дачу, то дом.
Нет и в поэтах души!
Пишущей братии племя
Стало сбирать барыши.
Всякий живет сибаритом…
Майков, Полонский и Фет –
Подступу к этим пиитам,
Что называется, нет!
Дорог ужасно Тургенев –
Эта Елена, Берсенев,
Этот Инсаров… ой-ой!
Выгрузишь разом карманы
И поправляйся потом!
На Гончарова романы
Можно бы выстроить дом.
Даже ученый историк
Деньги лопатой гребет:
Корень учения горек,
Так подавай ему плод!
«Брать – так уж брать» говорит…
Вот Молинари дешевле,
Но чересчур плодовит!
Мало что денег: почету
Требовать стали теперь;
Если поправишь работу,
Рассвирепеет, как зверь!
«Я журналисту полезен –
Так сознаваться не смей!»
Будь осторожен, любезен,
Льсти, унижайся, немей.
Я ли, – о боже мой, боже! –
Им угождать не устал?
А как повел себя строже,
Так совершено пропал:
Гордость их так нестерпима,
Что ни строки не дают
И, как татары из Крыма,
Вон из журнала бегут…
Знахарка*
Знахарка в нашем живет околодке:
На воду шепчет; на гуще, на водке
Да на каких-то гадает травах.
Просто наводит, проклятая, страх!
Радостей мало – пророчит всё горе;
Вздумал бы плакать – наплакал бы море,
Да – господь милостив! – русский народ
Плакать не любит, а больше поет.
Молвила ведьма горластому парню:
«ЭЙ! угодишь ты на барскую псарню!»
И – поглядят – через месяц всего
По лесу парень орет: «го-го-го!»
Дяде Степану сказала: «Кичишься
Больно ты сивкой, а сивки лишишься,
Стали Степана рекрутством пугать:
Вывел коня на базар – откупился!
Весь околоток колдунье дивился.
«Сем-ка! и я понаведаюсь к ней! –
Думает старый мужик Пантелей. –
Что ни предскажет кому: разоренье,
Убыль в семействе, глядишь – исполненье!
Черт у ней, что ли, в дрожжах-то сидит?..»
Вот и пришел Пантелей – и стоит,
Ждет: у колдуньи была уж девица,
Любо взглянуть – молода, полнолица,
Рядом с ней парень – дворовый, кажись,
Знахарка девке: «Ты с ним не вяжись!
Милые слезы – и вечная воля!»
Дрогнул дворовый, а ведьма ему:
«Счастью не быть, молодец, твоему.
Всё говорить?» – «Говори!» – «Ты зимою
Высечен будешь, дойдешь до запою,
Будешь небритый валяться в избе,
Чертики прыгать учнут по тебе,
Станут глумиться, тянуть в преисподню:
Ты в пузыречек наловишь их сотню,
Станешь его затыкать…» Пантелей
Шапку в охапку – и вон из дверей.
«Что же, старик? Погоди – погадаю!» –
Ведьма ему. Пантелей: «Не желаю!
Что нам гадать? Малолетков морочь,
Я погожу пока, чертова дочь!
Ты нам тогда предскажи нашу долю,
Как от господ отойдем мы на волю!»
Что поделывает наша внутренняя гласность?*
Вместо предисловия
Друзья мои! Мы много жили,
Но мало думали о том:
В какое время мы живем,
Чему свидетелями были?
Припомним, что не без искусства
На грамотность ударил Даль –
И обнаружил много чувства,
И остроумье, и мораль;
Но отразил его Карнович,
И против грамоты один
Теперь остался Беллюстин!
Припомним: Михаил Петрович
Звал Костомарова на бой;
Но диспут вышел неудачен, –
И, огорчен, уныл и мрачен,
Молчит Погодин как немой!
Припомним, что один Громека
Заметно двинул нас вперед,
Что «Русский вестник», к чести века,
Уж издается пятый год…
Что в нем писали Булкин, Ржевский,
Матиль, Григорий Данилевский…
За публицистом публицист
В Москве являлся вдохновенный,
А мы пускали легкий свист,
Порой, быть может, дерзновенный…
И мнил: «Настала мне беда!»
Кривдой нажившийся мздоимец,
И спал спокойно не всегда,
Схвативши взятку, лихоимец.
От Арзамаса до Украйны,
И Кокорев публиковал,
Что есть дела, где нужны тайны.
Ну что ж? Решить нам не дано,
Насколько двинулись мы точно…
Ах! верно знаем мы одно,
Что в мире всё непрочно,
Где нам толкаться суждено,
Где нам твердит memento mori
Своею смертью «Атеней»
И ужасает нас Ристори
Грозой разнузданных страстей!
Плач детей*
Равнодушно слушая проклятья
В битве с жизнью гибнущих людей,
Из-за них вы слышите ли, братья,
«В золотую пору малолетства
Всё живое – счастливо живет,
Не трудясь, с ликующего детства
Только нам гулять не довелося
По полям, по нивам золотым:
Мы вертим – вертим – вертим!
Колесо чугунное вертится,
И гудит, и ветром обдает,
Голова пылает и кружится,
Сердце бьется, всё кругом идет:
Красный нос безжалостной старухи,
Что за нами смотрит сквозь очки,
По стенам гуляющие мухи,
Стены, окна, двери, потолки, –
Всё и все! Впадая в исступленье,
Начинаем громко мы кричать:
„Погоди, ужасное круженье!
Дай нам память слабую собрать!“
Бесполезно плакать и молиться –
Колесо не слышит, не щадит:
Хоть умри – проклятое вертится,
Хоть умри – гудит – гудит – гудит!
Где уж нам, измученным в неволе,
Ликовать, резвиться и скакать!
Если б нас теперь пустили в поле,
Мы в траву попадали бы – спать.
Нам домой скорей бы воротиться, –
Сладко нам и дома не забыться:
Там, припав усталой головою
К груди бледной матери своей,
Зарыдав над ней и над собою,
Разорвем на части сердце ей…»
На Волге*
(Детство Валежникова)
1
. . . . . . . . . . . . . . .
Не торопись, мой