во сто раз беднее этих жалких существ, которые выпрашивают милостыню с простертой рукой там, на Невском проспекте, у Аничкина моста. О, зачем вы заставили меня вспомнить мое положение…
– Верите ли вы мне? – спросил я, несколько успокоившись, смущенного поэта. – Видите ли теперь, как выгодно писать из денег! Оставите ли свое намерение?
– Призвание, призвание! – повторил поэт, судорожно пожимая мою руку.
– Верите ли вы моей бедности? – спросил я и пристально взглянул ему в глаза. Он потупил их и покраснел. – Не верите! Ха-ха-ха! Видно, вас крепко уверили в ноем богатстве. Смотрите! – сказал я и раскрыл мой маленький чемодан, в котором лежал мой фрак и несколько худого белья. – Вот всё мое богатство! Любуйтесь, любуйтесь! Это я приобрел от литературы в продолжение пяти лет; неусыпным рвением, трудами, благородным желанием принести пользу. Оставите ли теперь свое намерение?
Поэт молчал, но меня уже и то радовало, что он забыл о призвании.
– Мало этого, – сказал я, – вот вам письмо, надеюсь, что оно убедит вас.
– Пошла вон, пошла! У барина гости, как ты смеешь лезть к нему! – послышался из-за ширмы голос моего Ивана.
– Не пойду, не пойду, не пойду! – отвечал резкий старушечий голос. – Что я, крепостная какая, что ли, вам досталась, помыкать мной; мыла, мыла белье – да мало того, что не платят, еще и не войди!
– Замолчишь ли ты, яга!
– Не замолчу, не замолчу, не замолчу! Отдайте деньги за мытье; что вы с вашим барином-то вздумали озорничать – видно, и он гол-соколик.
– А чтоб тебе, старая чертовка, ежа против шерсти родить! Типун бы тебе на язык. Еще смеет барина порочить. Пошла вон! – закричал Иван и силой протолкал старуху.
Это меня развеселило. Я имею чрезвычайно счастливый характер. В каких бы обстоятельствах я ни находился, я только свистну, пройдусь по комнате, закурю трубку, буде таковая есть, а не то просто плюну – и всё как рукой снимет. Так случилось и нынче; несмотря на мой тощий желудок, мне вдруг сделалось чрезвычайно весело.
– Милостивый государь! – закричал я. – Что там за шум происходит?
– Да вот, сударь, прачка пристала: подай да подай долгу, а и следует только два двугривенных; стану я из-за этакой мелочи беспокоить барина, да еще при чужих людях, оборони меня бог! – Последние две фразы прибавил
Иван затем, что мой гость вслушивался в его слова.
– Ну что, Иван Иванович, убедились теперь, что я говорю правду? Прочли письмо?
– Но, может, сие было писано на случай смерти от других обстоятельств.
– Что вы? Прочтите хорошенько; там просто сказано: на днях я должен умереть с голоду; когда меня не станет, завещаю тому, кто примет труд меня погребсти, надписать на моей могиле…
– Точно, точно; сказано.
– Что ж вы?
Иван Иванович молчал. Двукратное противоречие Ивана собственным моим уверениям подействовало на ум поэта сильней письма. С грустию в сердце увидел я почти разрушившуюся надежду свою спасти хоть одну жертву от хищных когтей чудовища, именуемого литературою; вдруг, в то самое время как поэт, снова увлеченный своим вдохновением, декламировал мне послание свое «К жестоко-душной», которое начиналось так:
В сфере высших проявлений
Проявляется она:
То как будто сатана… –
дверь с шумом отворилась и грубый, решительный голос спросил: здесь ли живет господин П.?
– Здесь, здесь, батюшка, я уж знаю; я походил довольно за долгом к их милости, – подхватил другой голос.
– Да и я сейчас была, прогнали, просто прогнали! По миру пустить хотят, защитите, батюшка, – послышался визгливый голос женщины, недавно прогнанной Иваном.
Между тем человек в темно-зеленом вицмундире с красным воротником вошел в мою комнату и с величественною важностью начал обозревать ее.
– Что вам угодно, милостивый государь? – спросил я.
– На вас есть просьбица, дельце казусное. Вы то есть не платите крестьянину Григорию Герасимову, содержателю здешней мелочной лавочки, денег за продукты, у него забранные.
– Но могу ли я заплатить, когда сам их не имею?
– Нам невозможно входить в разбирательство таких мелочей. Довольно, что жалоба имеет законное основание, В потому я бы попросил вас выплатить без отлагательства.
– Но этот бездельник слишком важничает, вишь, велика персона: пятидесяти рублей подождать не может.
– Ждал, необлыжно говорю: ждал долго! – вскричал оскорбленный лавочник, высунувшись из-за ширмы. – Да еще ругается! А сам прежде писал: вот, посмотрите, ваше благородие! – И он подал ему какие-то записки.
Чиновник прочел: «Милостивый государь, любезнейший друг и земляк! Вы своим великодушием и покровительством, какое оказываете всем в одном месте родшимся с вами, заставляете меня надеяться, что и ныне не откажете снабдить меня двумя золотниками чаю и таковою же пропорциею березинского табака, за что деньги получите на днях. Примите уверение в искренности чувств и пр.». В заключение чиновник прочел мое имя и фамилию.
Я взглянул на моего поэта, всё лицо его было слух и удивление.
– Что, верите ли теперь?
– Но ваши ломбардные билеты?
Не успел я ничего отвечать, как дверь снова растворилась и в комнату вошел хозяин. Как я ни был бесстрашен, но это поколебало мое хладнокровие… Хозяин!.. Знаете ли, что предвещает приход хозяина тому, кто не платит за квартиру?
– А! здравствуйте, Семен Семенович! Вы здесь; вот кстати как нельзя больше, – сказал хозяин и подал руку чиновнику.
– Батюшка, уж и обо мне-то замолвите, – сказала прачка, кланяясь квартальному…
Хозяин мой отвел его в сторону и пошептал ему что-то на ухо.
– Еще на вас, м<илостивый> г<осударь>, жалоба! Вы не платите за квартиру.
– Прошу вас очистить ее сегодня же, сегодня… У меня нанимают, деньги верные, да и больше дают; где это видано, жить даром в чужом доме! – кричал хозяин.
– Забирать даром мелочные припасы, – подхватил лавочник.
– Заставлять мыть на себя белье и не платить денег. Да еще называть честную женщину – и невесть как. Вишь, лакеишко-то спозаранку, видно, наизволился! – прибавила прачка.
Это дивное трио продолжалось с четверть часа, разнообразясь до бесконечности… Вопрошающим взором взглянул я на поэта.
– Но ваши ломбардные билеты? – повторил он.
– Они существуют только в моем воображении!
– Если вы честно не разделаетесь, то, извините меня, я поступлю по всей строгости законов, – сказал квартальный.
– И хоть еще строже! Черт вас возьми всех! Убирайтесь вон! Вы мешаете мне заниматься! – закричал я, стараясь перекричать их…
– Вон! из моего собственного дома? Ха-ха-ха! посмотрим. Убирайтесь сами, покуда целы… Не то ведь… держал же вас в доме даром, так, видно, и покормить придется. Кормовых денег не пожалею, вы же не служите; так – как раз!
– Окажите милость, остановите хоть вот эту шинель да сюртук, что на них надет, может быть, хоть половину за них выручу, – сказал лавочник квартальному, рассматривая мою шинель.
– А мне, батюшка, хоть белье-то предоставьте, я и тем буду довольна; пускай уж мое пропадает, – говорила прачка.
– Убирайтесь вон! – заревел хозяин.
Я обратился к тому месту, где стоял поэт, с вопросом: «Верите ли мне? Отказываетесь ли от своего намерения?» Никто не отвечал мне; я обвел глазами комнату, но его уже не было, Я взглянул на пол: все до одной рукописи Ивана Ивановича лежали на прежнем месте. Лицо мое просияло.
– Стыдно, стыдно! – кричал между тем хозяин. – Молодой человек, где бы трудиться, наживать деньги, а он вдался, прости господи, в какую-то ахинею, пишет и пишет, а что толку? Грех, господи прости, этаким людям и добро-то делать, поблажать их порокам.
– Да ведь кто ж знал, батюшка: думаешь, и честной человек, еще земляком называется.
– Я и сама прежде думала, – начала прачка.
– Цыц! старая ведьма! измелю в порошок и вынюхаю! – закричал мой Иван, который всё это время провел в немом созерцании.
– Убирайтесь же поскорей! вам ли говорят, – повторял хозяин.
– Хоть бы шинель-то мне отдали, – сказал лавочник и надел ее на себя.
– Посмотреть, не спустил ли уж и бельишко-то, – сказала прачка и начала шарить в моем чемодане.
– Цыц! нишкни! старая карга! Изобью в ножевые черенья, только тронь! – закричал Иван и оттолкнул ее от чемодана.
– Нет, это выше сил моих! – вскричал я, схватившись за голову. – Мучители, кровопийцы! Чего вы от меня требуете? Вы хотите меня с ума свести, хотите вымучить из меня душу, растерзать тело, вцепиться в мою печень. О, если б вы это могли! Что говорю? Я сам это сделаю! Только позвольте мне отхлестать вас по щекам моими внутренностями, я их сам вытяну. О, я убежден, что вы не проживете после того ни минуты!
Очевидно было, что я завирался; я всегда завираюсь в патетические минуты жизни; да и когда ж бы завираться, не будучи в опасности показаться дураком, если не пользоваться такими минутами?
– Вы начинаете бесчинствовать, – сказал квартальный, – вспомните, что я облечен властью…
– Поступать со мной, как законы повелевают? Знаю, знаю!
– Но вы можете всё это кончить гораздо для себя выгоднее.
– Как это? – спросил я.
– Немедленно оставить квартиру, предоставив принадлежащие вам вещи в пользу кредиторов.
Я крепко задумался. Но для вас это не интересно: охота ли читать, что происходило в душе человека, когда у него в желудке пусто, в кошельке пусто и когда ему предстоит через минуту величайшее наслаждение воскликнуть:
А земля постелью!
В этом нет ничего комического!..
– Но позвольте мне по крайней мере переменить белье и надеть мой белый галстух! – воскликнул я, по тщательном соображении решив, что если мне суждено умереть, так уж всё лучше умереть в чистом белье и белом галстухе.
На галстух имел виды лавочник, на белье прачка: они вопрошающим взором взглянули друг на друга.
– Извольте! – сказал великодушный лавочник.
– Извольте! – нехотя повторила за ним прачка и ушла за ширмы.
Я наклонился к человеку, чтоб достать белье, и увидел лежащую подле него на полу залитую ваксой статью, начатую мной поутру. Луч надежды блеснул в моем сердце. Как утопающий, схватился я за эту последнюю надежду и с подобострастием сказал хозяину:
– Еще до вас просьба. Позвольте мне остаться на несколько часов в вашем доме, чтоб дописать вот эту статью, я надеюсь получить наличными.
– Ни за что! – сказал хозяин решительно. – Вспомните, сударь, что вы давеча говорили: вы оскорбили мою личность.
– Личность! – сказал я в испуге и бросился к дверям… Это слово всегда имело на меня такое действие…
– Иван! – закричал я из дверей. –