траур; но, несмотря на то, Зеницын почти каждый день в продолжение трех недель бывал в ее доме, потому что роль Юлии приняла на себя ее тетушка, девица лет тридцати пяти, сухая, высокая и неуклюжая. В такой печальной перемене Зеницын утешался только тем, что Задумская дала слово постоянно бывать на репетициях. Но напрасно он старался применять горячие монологи Ромео к настоящему своему положению; напрасно, как будто невзначай, относился он к Задумской с словами страсти и страдания. Она слушала равнодушно, по временам произнося только холодным, спокойным голосом: «Хорошо, очень хорошо» или «Немного громче, не так пылко» – и тому подобные замечания. Усилия Зеницына, по-видимому, не произвели ни малейшего впечатления на Задумскую; зато они сильно подействовали на ее тетушку; зрелая девица таяла, млела и густо, тяжело вздыхала, слушая Зеницына. На третьей репетиции она была уже влюблена по уши, на четвертой уже делала Зеницыну самые выразительные глазки. Зеницын ничего не замечал, занятый своею вдовушкой. Им овладела какая-то робость. Задумская оставалась для него по-прежнему загадкою. Из смелого, самонадеянного малого он сделался кротким, неопытным любовником. Каждый день решался и каждый день откладывал. Однако ж рассудок беспрестанно напоминал ему, что пора кончить.
Обед был великолепный. Андрей Матвеевич не садился за стол, поминутно подбегая к гостям и потчуя их своеручно. Все были очень довольны. После стола одна часть гостей уселась за карты, другая отправилась в сад, третья, которая состояла из участников спектакля, бросилась со всех ног в комнату, где шли приготовления к спектаклю. Там сделалась ужасная суматоха. Кто вслух твердил роль, кто гигантски размахивал руками, кто пробовал, как ловче и эффектнее упасть, а Юлия приставала к Ромео, чтоб он повторил с нею сцену объяснения в любви. Из числа участников представления особенно замечателен был Петр Иванович Хламиденко. Мы не будем его описывать, а лучше повторим то, что говорил об нем приятель его Черницкий, которого мнения в таком случае гораздо важнее, как основанные на авторитете.
– Когда (говорит он) я в первый раз увидел почтенного Петра Ивановича Хламиденко, не знаю почему мне пришли на мысль поношенные брюки. После, когда я короче ознакомился с ним, когда, наконец, мы стали друзьями, я тщательно старался доискаться причины столь странного впечатления, но решительно не находил ее. По необходимости я должен был назвать его впечатлением безотчетным, происшедшим по какому-нибудь сверхъестественному соотношению физиономии Петра Ивановича с поношенным платьем. От роду господину Хламиденко лет пятьдесят; ходит он в парике. Что касается до внутренних качеств Петра Ивановича, то я думаю, что он принадлежит к числу людей, которые способны набить свой карман при случае, одурачить дурака и быть одурачену умным, поесть, попить на чужой счет и даже придумать проектец вроде проекта о застраховании курительного табаку от огня.
Хламиденко, как доказывает самая его фамилия, из малороссиян; он служил двадцать пять лет по статской службе, вышел в отставку надворным советником и купил деревеньку по соседству Черницкого и Стригунова. Еще нужно сказать, что он бредил приметами и хворал страстью – свататься.
Пробило семь часов. Андрей Матвеевич с лицом встревоженным и озабоченным вбежал в сборную комнату своих актеров-любителей.
– Пора, пора! – закричал он. – Гостей наехало бездна, время бежит… восьмой час, а все еще не готовы… Ай, господа, господа! какая неисправность… Ну, право, видно, я не гожусь в режиссеры. Петр Иванович – граф Парис, готовы ли вы? Выучите, пожалуйста, потверже сцену с Ромео во втором акте, Вера Леонтьевна: я надеюсь от нее большого эффекта…
– Я и то прошу Ореста Николаевича повторить, – пропищала жалобно Вера Леонтьевна. – Ну, Орест Николаевич, начинайте хоть с этого: «О, говори, говори, ангел блистательный!»
Зеницын сделал кислую гримасу и начал репетировать с Верой Леонтьевной.
– Повторите, повторите, – говорил Андрей Матвеевич, перебегая от одного к другому. – Пусть же все скажут, что и мы умеем давать хорошие праздники.
– И что ваши гости умеют хорошо разыгрывать свои роли! – самодовольно прибавил Хламиденко.
Стригунов ушел на сцену. Вера Леонтьевна продолжала декламировать; Черницкий насвистывал какую-то песню. Хламиденко хотел идти; но вдруг, не дойдя до двери, остановился, нагнулся, поднял что-то и сказал со страхом:
– Булавка! Она лежала ко мне острием… Дурная примета… Нужно принять предосторожности. (Он три раза повернулся на одной ноге, плюнул сперва на северо-запад, потом на северо-восток и произнес торжественно): Господа, непременно случится какое-нибудь несчастие! Однако прощайте! Что бы ни случилось – пора одеваться.
Хламиденко ушел.
– Ну, мосье Зеницын, будем же продолжать! – начала Вера Леонтьевна. – На чем, бишь, мы остановились? Да! я говорю вам: «Возьми меня всю, всю…»
И она делала глазки бедному Зеницыну.
– «Беру тебя, беру, с тем чтоб ты назвала меня сладостным именем любви», – отвечал он почти со слезами.
Дверь с шумом отворилась: вбежал Хламиденко, расстроенный, всклокоченный, вбежал в полурусском, полуитальянском костюме, без парика.
– Фабры, фабры! – закричал он. – Боже мой! Что ж я буду делать без фабры?.. Вот порядок!.. Не говорил ли я, что случится какое-нибудь несчастие? Так и есть! Где я возьму фабры?..
На крик сбежалось несколько слуг и за ними сам хозяин.
– Что случилось? отчего вы так расстроены, Петр Иванович?
– Расстроен! и вы еще спрашиваете, отчего я так расстроен?
– Он никогда не был настроен, – подхватил Черницкий.
– Он, видно, как подержанные фортепьяно, не держит строю, – заметил Зеницын.
– Не понимаю причины вашего гнева… Объяснитесь.
– Вы имели против меня злой умысел; хотели опозорить меня перед вашими гостями. Я прихожу одеваться… И что ж? Нет фабры, нет волос, из которых бы я мог сделать усы и бороду приличной длины и цвета…
– Успокойтесь, я сейчас отыщу парикмахера; всё найдется…
– Найдется? нет, поздно уж искать теперь! Я преодолел одно препятствие; я с опасностию своей жизни достал вот эти волосы.
– Покажи, покажи, что за волосы… Да это какая-то шерсть! – вскричал Черницкий, рассматривая продолговатый пучок волос рыжего цвета, который он уже давно заметил в руках неистовствующего Париса.
– Я хотел сделать из них усы и бороду…
– Что ж мешает?.. Славный отрывок… кажется, от теленка… Советую тебе привязать из него бороду.
– Отвяжись!
– В самом деле, почему ж бы вам не воспользоваться своим открытием? – смиренно спросил хозяин.
– Воспользоваться?.. Да разве вы не видите, что это открытие рыжее… всмотритесь хорошенько, совершенно рыжее! – воскликнул Хламиденко почти со слезами.
Все присутствующие начали с любопытством рассматривать волосы.
– О, какое несчастие! – говорил Хламиденко.
– Огненного цвета!
– Совершенно рыжего цвета!
– Без малейших оттенков черного или красного!
– Настоящее подобие красной меди!
– Блистательней солнца, точно у Казимода!
– Что за козьи моды! – закричал оглушаемый Хламиденко. – И глупо, – продолжал он, – у козы белая борода, а не рыжая… Хоть бы смеялись-то умно…
– Да успокойтесь, Петр Иванович, – сказал хозяин, смекнув, что дело может принять дурной оборот для его спектакля. – Вооружитесь всегдашним вашим благоразумием… теперь вас узнать нельзя… Я никогда не думал, чтоб вы были в состоянии кричать и сердиться… Скажите, вы ли это, вы ли?
– Все решительно против меня! – воскликнул Хламиденко, хватаясь за голову. – Если я и вою, так по вашей милости… Однако смотрите, Андрей Матвеевич, как бы вам самим не заплакать!
– Помилуйте, совсем не в том смысле сказал… Если я виноват, то прошу извинения…
– Извинения! могу ли я сделать усы и бороду из вашего извинения?.. Могу ли я нафабрить эти рыжие волосы вашим извинением?.. Нет, я решительно отказываюсь играть!
– Я не человек, я надворный советник! Я не позволю играть собою всякому… да и сам не буду играть… Прощайте.
Хламиденко ушел. Стригунов чуть не упал в обморок с отчаяния. Только обещания Черницкого уговорить Петра Ивановича несколько ободрили его. Они со всех ног бросились за разъяренным Парисом.
Зеницын остался один. Когда влюбленный робок и нерешителен, тогда он хватается за самые странные средства, чтоб сблизиться с любимой женщиной, только б эти средства были по плечу его робости и нерешительности. Так действовал и Зеницын. Боясь объясниться открыто, он думал, что может заронить искру любви в сердце Задумской, объяснить ей несколько свои чувства, передав на сцене верно и увлекательно любовь и страдания лица совершенно постороннего. Такое предположение ему извинительно: он был мечтатель и верил в тайное сочувствие душ. Надеясь многого от настоящего вечера, он усердно принялся за повторение своей роли, торопясь воспользоваться последними минутами. Вдруг за дверьми послышался шум: в комнату вбежал Хламиденко, сопровождаемый Черницким и Стригуновым.
– Ты говоришь, что она, Александра Александровна, ангел, штаб-офицерша, – просила меня играть?
– Ну да, – отвечал Черницкий, удерживаясь от смеха.
– О, как я счастлив!.. Беги же, скажи ей, что я всё для нее сделаю.
– Да будешь ли ты играть-то?
– Буду ли я играть? Она просила – и я не буду играть?.. Разве я камень, разве я пробка, разве я дерево… «Понемногу того и другого и третьего, – подумал Зеницын, – а больше всего пробки».
– Иду, иду, буду играть, хоть бы горы препятствий воздвигала судьба!
Хламиденко ушел. Андрей Матвеевич молча пожал руку Черницкому в знак благодарности. Чтоб понять столь быструю перемену, надобно сказать, что Хламиденко давно уже таял от взоров очаровательной вдовушки. При своей самонадеянности, он уже несколько раз приступал даже к решительному объяснению, но был отвергаем. Теперь надежда снова ожила в душе его.
– Половина восьмого! – с ужасом закричал Андрей Матвеевич, взглянув на часы. – Только полчаса осталось… Ах, боже мой!
Он побежал со всех ног на сцену. Суматоха сделалась ужасная. Начали одеваться. Наконец поднялся и занавес. Началось представление. Рукоплескания не умолкали почти во всё продолжение драмы. Об игре актеров-любителей и говорить нечего: если б не Зеницын, который один несколько соответствовал своей роли, то драму Шекспира легко было бы принять за комедию. Хламиденко невыносимо кричал, бил себя в грудь, топал ногами и засматривался на одно из кресел, в котором сидела Задумская. Монах Лоренцо, которого играл Пырзиков, нес какую-то ахинею и, толкуя о укрепляющей силе трав, им собираемых, беспрестанно ослабевал от травнику, который пил на сцене под именем целебного эликсира. Вера Леонтьевна кстати и некстати вешалась на шею Зеницыну и портила его монологи пискливым мяуканьем. Зеницын понимал, как смешно его положение в кругу подобных существ, и между тем лез из кожи, то рыдая, то радуясь, то хохоча в припадке неистового отчаяния. У него, как мы уже сказали, была своя цель, цель странная, однако ж, не вовсе нелепая. По достиг ли он