было бледно; взгляд выражал безумное отчаяние, волосы были распущены, слезы крупными каплями висели на ее ресницах.
– Он умер, он умер! – болезненно простонала девушка. – Его убили!
– Кто умер?
– Кого убили?
– Фиорелло, Фиорелло! Его нет уже здесь, он там, он на небе, он ждет, он зовет меня. Кто убил его? О, если б он убил также и меня! Дорого бы заплатила я ему; я отдала бы ему то, что нужно было для нашего счастья на земле. Теперь на что нам золото, возьмите, возьмите его!.. – Ханэта рассыпала по полу кошелек с золотом, который прежде хранила на груди своей залогом счастья. Донья Инезилья была сильно поражена глубокой горестью своей камеристки.
– Но точно ли ты уверена, что он умер? – спросила она с участием.
– О, вы хотите утешать меня! Нет, я сама видела его труп…
– Ты видела его труп? – невольно вскрикнул Сорильо. – Когда ты его видела?
– Сегодня, сейчас я видела труп его… Он обезображен, он покрыт кровью… Но я узнала его… О, я узнаю его из тысячи… Нет другого Фиорелло, нет его во всем свете! Около него толпятся товарищи, они сожалеют, они плачут… Но что их слезы, что их сожаления… О, если б вы могли заглянуть в мою душу!
Сорильо между тем беспрестанно переменялся в лице. Судорожный трепет пробегал по его членам. Он скорыми шагами вышел из комнаты.
– Простите, простите, добрая моя госпожа!
– Куда же ты, Ханэта, куда?
– К нему, к нему! – безумно закричала камеристка и выбежала вслед за доном Сорильо…
– Знают ли они, кто его убийца? – спросил он, останавливая ее.
Ханэта улыбнулась, потом захохотала неистово и отвечала, пристально смотря в лицо гранда:
– Знают!
Он чуть не упал. Она вырвала свою руку и убежала, напевая что-то диким, нечеловеческим голосом… «Она сумасшедшая», – подумал молодой гранд и вздохнул свободнее.
– Отчего ты так мрачен, так печален, Сорильо? – говорил старый гранд своему внуку. – Лицо твое бледно, глаза мутны. Что мучит тебя, что ты скрываешь от меня, Сорильо?..
– Я… дедушка… я ничего не скрываю от вас…
Вошел старый Лопес. Никогда физиономия его не была так расстроена, никогда, может быть, она не выражала столько чувств, как теперь; зубы старика стучали, и седые усы его тряслись, как листья на осине…
– Vuestra grandezza, дон Диего желает вас видеть, – произнес он отрывисто. – Я не знаю зачем, клянусь, я не знаю…
– Какое дело может иметь до меня алкад? – сказал изумленный гранд. – Разве поручение от короля? Может быть, известие о…
Он взглянул на внука. Лицо молодого гранда было страшно искривлено испугом…
– А!.. Что с тобою, Сорильо? отчего ты дрожишь…
– Тише, тише, дедушка! – сказал молодой гранд, схватывая его за руку. – Ради бога, тише!
– Зачем тише, Сорильо, зачем? – вскричал старый гранд грозно. – Разве я говорю что-нибудь противное чести? Разве…
– Тише… Прощайте, дедушка! Не проклинайте, о, не проклинайте меня!
Сорильо быстро пошел к двери…
– Именем короля, остановитесь! – воскликнул дон Диего, входя в комнату. Все вздрогнули.
– Простите, vuestra grandezza, – продолжал алкад, – что, чувствуя всю ничтожность мою перед вами, должен обеспокоить вас. Не ужасайтесь, не приходите в отчаяние, может быть, одно недоразумение, мы отыщем, мы оправдаем. Но законы, формы делопроизводства… Нельзя, извините, никак нельзя…
– Говорите, говорите! – перебил старый гранд. – В чем дело, что значит ваша вступительная речь…
– Не отчаивайтесь, говорю вам; может быть, только недоразумение, ошибка. Но… есть некоторый повод думать, есть причины подозревать вашего внука… Мне велено его задержать…
– Вот он! – твердо сказал старый гранд, указывая на внука…
– Впрочем, мне поручено также, – продолжал алкад, – оставить его у вас, если вы дадите слово гранда, что не выпустите его из своего дома и представите к суду по первому требованию… Благоволите дать ответ, vuestra grandezza!
– Исполняйте, что повелевает закон!
– Дедушка, – перебил Сорильо, – ради бога позвольте мне остаться. На одну минуту, позвольте мне сказать несколько слов в оправдание.
– Перед судом, Сорильо, перед судом! Если ты невинен, ты скоро возвратишься ко мне; если виновен, я не хочу тебя видеть!
VII
Сорильо был позван к суду. Его смущение, его нечаянный трепет при виде перстня, который он потерял, зарывая труп рыбака, и, наконец, сбивчивость и неясность речей его – всё это скоро обличило в нем убийцу рыбака и обольстителя сестры его. Сорильо наконец сам признался во всем, надеясь объяснением событий, предшествовавших преступлению, смягчить своих судей. Но они были неумолимы. Сорильо был приговорен к смертной казни. Один король мог смягчить строгость закона; дело было представлено на его рассмотрение. Между тем весть о преступлении внука долетела до ушей старого гранда; он заболел. Отчаяние его не имело границ; все надежды его разрушены, честь Варрадосов помрачена, и нет наследника его имени, нет того, кто б продолжил древнейшую в миро фамилию.
– Вместе с ним, – рыдая говорил старик, – будет казнен весь род Варрадосов! Сбылся мой сон! предки мои с посмеянием выбросят меня из своего круга. И никто ни на земле, ни на небе не вспомнит обо мне с участием. Там забудут меня, как недостойного, здесь… кто здесь напомнит обо мне? Где мой наследник, где представитель Варрадосов? Его нет, нет! – И старый гранд в исступлении бил себя в грудь и рвал клочками свои седые волосы…
– О богородица Карнеская! помоги ему! Укрепи мою душу! – шептала донья Инезилья, не отходившая от постели больного деда…
Вскоре после осуждения Сорильо к дому гранда Нуньеза прискакал курьер и требовал, чтоб об нем немедленно доложили.
– Бумага от его величества, – сказал он, подавая запечатанный конверт гранду…
– Не все еще забыли меня! Сам король вспомнил о своем несчастном подданном; он хочет утешать меня! – воскликнул тронутый старик. – Я слаб, я худо вижу… Прочти, Инезилья, что пишет наш добрый государь!
Король писал, что хотя по законам Сардинии Сорильо осужден на казнь как убийца, но во уважение его молодости и неопытности, бывших причиною его поступка, а также во уважение заслуг его деда и того, что он единственная отрасль дома Варрадосов, смертный приговор можно заменить заключением или ссылкою на некоторое время…
– Он будет спасен! – воскликнула донья Инезилья, прочитав письмо. – О великодушный король! Дедушка, дедушка! он будет спасен!
Инезилья в восторге упала на грудь старого гранда. Он долго не мог говорить, пораженный великодушием монарха…
– О добрый король! – наконец сказал он со слезами. – Ты жалеешь меня, слабого старика, ты жалеешь нашего рода, который должен уничтожиться… Благодарю, благодарю тебя… Но… я помню, что предки мои, что сам я – мы всегда были верными поборниками закона и правды… Дай мне перо, Инезилья, дай мне перо!
– Что вы хотите делать? – с ужасом спросила она…
– Что велит мне долг! Дай перо.
И старик твердой рукою написал смертный приговор своему внуку и вместе с ним всему своему роду. «Государь! Я люблю моего внука, люблю мой род; целью всей моей жизни было оставить по себе наследника, который бы со славою продолжил род Варрадосов. Но если ты велишь мне выбирать между любовью и справедливостью – явыбираю последнюю…»
И Сорильо был казнен.
1843
Помещик двадцати трех душ*
Записки молодого человека, который называет себя «злополучнейшим из людей»
29 сентября
…утешится и отрет слезы. О, без меня она, верно, плакала! Мы, мужчины, гораздо хуже женщин. Наши чувства, привязанности, страсти, стремления слишком разделены: мы хотим всё обнять и потому не обнимаем ничего. Мы ни к чему не можем привязаться постоянно, глубоко, беспредельно: десять идей в голове, двадцать привязанностей в сердце, дюжина фантастических образов в воображении – и всё в одно время, в один час, в одну минуту! Женщина… о, женщина совсем другое дело! Женщина может вся предаться одному чувству, вылить все страсти свои, все помышления, все порывы в одну форму, – женщина может любить сильно, глубоко, беспредельно. Она плакала… о, верно, плакала!.. А я… Не может, – я в том уверен, – не может ни в одной груди человеческой поместиться столько любви, сколько кипит в груди моей, не любил так Тассо свою Элеонору, не любил так Петрарка Лауру свою и не будет так любить ни один будущий поэт, ни один романтик, как люблю я мою Зенаиду… и между тем – когда мы расстались – день я вздыхал, день зевал, три дня скучал… и только! На пятый день я уже метал банк… сердце мое сильнее билось при взгляде на семерку пик, которая была виною моего проигрыша, чем при воспоминании о ней… И я еще хвастал моею любовию!
Как я приду к ней?.. Мне будет стыдно, я покраснею за себя, за свои чувства, моя любовь побледнеет пред ее любовию, как бледнеют звезды ночи пред пышным, ослепительным блеском восходящего солнца! Женщины лучше мужчин вдвое, втрое, в тысячу раз!..
30 сентября
Я проснулся. Девять часов утра. Боже мой! как мне дождаться урочного часа, когда, не нарушая условий света, я могу наконец увидеть ее?.. Зачем эти условия?.. Безрассуден человек: сам себя оковал он цепями и не может ступить шагу, чтоб не наткнуться на какое-нибудь препятствие, им самим изобретенное. Я приехал поздно… Был двенадцатый час ночи… Что нужды? Я полетел бы к ней тотчас, и радость наша озарила бы для нас темноту ночи, вывела бы солнце краше весеннего пред наши глаза… Целые двенадцать часов тяжкого, томительного, беспокойного ожидания… двенадцать часов муки вместо двенадцати часов счастия… ужасно! Стану читать книгу… А… часы начинают бить… Каждый удар их отзывается в моем сердце… семь, восемь… девять… десять… еще удар, еще… ради Брегета!.. Я не выдержу… я разобью часы… я расшибу себе голову… Вот я у стены… Слава богу, я впору опомнился! Я не разбил ни головы, ни часов: часы стоят денег; голова ничего не стоит, но она мне нужна, нужна, потому что без головы я не могу идти к ней: неприлично!.. Буду ждать… Вот на потолке нарисован китаец: какая глупая, довольная, добрая физиономия! Как завидую я его спокойствию!.. Что такое? он, кажется, надо мной смеется?.. Дурак! ему непонятно мое волнение! он никогда не чувствовал любви и не будет ее чувствовать: он китаец! Смотрите: он язвительно улыбнулся, он, бездельник, так странно вытянул губы, как будто хочет плюнуть мне в лицо… Вот я же его… Что я делаю? Вообразите, я схватил «Маяк» и хотел швырнуть им в китайца, – любовь лишает