Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в пятнадцати томах. Том 7. Художественная проза 1840-1855

в темно-оливковом фраке, с золотыми пуговицами, в голубом галстуке и цветном бархатном жилете, диагонально пересекаемом часовою цепочкою, явился перед собранием «тли». Посыпались поклоны, рекомендации, комплименты.

– Извините, милейший мой, – сказал издатель, обращаясь к хозяину с тою очаровательною любезностью, которая составляла отличительную черту его характера, – я немножко вас задержал! Что делать? Журналист не всегда может располагать собою по произволу, для него часто на белом свете черные дни…

Все захохотали, кроме фельетониста и лунатика, мирно спавшего в углу у окна.

«Помещу в водевиль!» – подумал водевилист-драматург.

– Если б я, господа, – продолжал Дмитрий Петрович, пристукивая миниатюрной ножкой, вооруженною каблуком изумительной вышины, – если б я, господа, поспешил в ваше приятное общество

Некоторые сочли нужным поклониться.

– То заставил бы ожидать целые тысячи подписчиков…

«У тебя их и всего-то триста осемьдесят один, и с гратисами», – сказал фельетонист про себя.

– Что, – продолжал издатель, – согласитесь, было бы гораздо хуже. Как человек публичный, как журналист, я обязан пещись о исполнении моих обязанностей перед публикою: я не какой-нибудь… который наполняет свои фельетоны похвалами лавочкам и кондитерским, взимая с них контрибуцию сальными свечами и конфектами. Я понимаю свои обязанности… Добросовестность для меня дороже всего. Целое утро я был погружен в работу с головой и с ногами. Первые три часа я был превращен в машину, которую зовут автоматом-корректором: сличал слово с словом, строку с строкой; потом я должен был перечитать и поправить статьи сотрудников… Потом я взял перо и соорудил статейку о Задорине и о свойствах его…

Опять? – вскричал водевилист-драматург с выражением величайшей радости, который в продолжение рассказа Дмитрия Петровича таял от восхищения и думал про себя: «Как говорит, боже мой, как говорит!»

– Да, опять, – отвечал издатель, – по случаю выходки его на статью мою о петербургских гуляньях. Вообразите, господа, вздумал смеяться надо мною, что там, в одном месте, говоря о себе, я упоминаю о недугах, сопряженных с трудным званием журналиста, о геморрое…

– Прошу покорно, – сказал долговязый поэт обиженным тоном, – да ему-то какое дело!

– Да уж зато порядком же ему и досталось. Этот геморрой вгонит его в чахотку!

Вторичный взрыв смеха…

– Любопытно было бы прочесть, как вы его отделали, – сказал водевилист-драматург, делая масляные глазки издателю.

– К сожалению, статья уже в типографии; вы знаете, журналисту некогда долго носиться с своими статьями. Если хочешь, чтоб были хороши, давай им вызревать в голове. А уж, кажется, ловко ему досталось… Вот, говорю, есть в нашей литературе шмели…

И затем издатель от первой до последней строки рассказал свою статью, делая в приличных местах пояснения. Он обыкновенно выучивал наизусть свои статьи, что, впрочем, не стоило ему большого труда, потому что делалось как-то незаметно: статья оставалась в памяти по прочтении в пятый раз, а издатель иногда читал свои статьи по пятидесяти раз в сутки и более, смотря по количеству приходивших знакомых. К чести его, однако ж, должно сказать, что он не имел обыкновения читать своих статей своему лакею и только в крайнем случае, когда решительно не было ни одного постороннего слушателя, читал их своему отцу, от природы глухому…

Затем приступили к завтраку, который был, как все холостые завтраки, из хорошего вина и плохих острот, шумен и продолжителен. Издатель-журналист был в особенности весел и, собравши около себя тесный кружок внимательных слушателей, с бокалом шампанского в руке, ораторствовал с тем неподражаемым остроумием, которое так нравилось поклонникам его дарования. Водевилист-драматург ловил каждое слово журналиста, таял от восторга и мотал себе на ус его остроты; хохот долговязого поэта возобновлялся через каждые пять минут и был сигналом к общему взрыву мелких гостей, считавших за счастие восхищаться остроумием дорогого гостя. Актер, имевший в виду пьесу для бенефиса, в любезности и внимательности к оратору превзошел самого себя. Разговор, разумеется, вертелся около театра и литературы.

Литература наша, – говорил Дмитрий Петрович, поправляя очки и прихлебывая шампанское, – в настоящее время похожа на толкучий рынок… где на грязном лотке уродливой торговки лежат яблоки свежею стороною кверху, а гнилая тщательно скрыта; глядя на них, можно ошибиться, но… – Тут он быстро повернулся на одной ножке и закричал: – Человек! Дай, братец, мне еще желея, только давай не жалея!..

Раздался оглушительный хохот, продолжавшийся несколько минут.

Какой человек! Какой человек! – сказал водевилист-драматург длинному поэту и с чувством пожал ему руку.

– Но, – продолжал издатель, когда тишина восстановилась, – попробуй взять хоть одно из этих яблок в руки, и обман тотчас откроется… Вы купите десять яблок за цену, которую должно бы заплатить за три… Но, увы, ваши десять не стоят и одного: ваши десять в червях!

Страшный взрыв хохота.

Конечно, литературы нашей нельзя сравнивать с гнилыми яблоками в отношении ценности книг, – продолжал оратор, торопясь поправить обмолвку, в которую вовлекла его острота, – но ценность в сторону… Пусть бы уж не жалели нашей наличности: ценность имеет влияние только на личности (хохот), индивидуумы, как говорят наши доморощенные философы (хохот), а литература все-таки шла бы вперед путем совершенствования… Пусть уж было бы дорого, да мило! А то дорого, и так дурно, что просто порядочному человеку может сделаться дурно!

Опять хохот.

«Всё, решительно всё помещу в водевиль!» – подумал раскрасневшийся от вина и улыбающийся от восторга водевилист-драматург и сказал, смотря на издателя с чувством благоговейного изумления:

– Вы сегодня, Дмитрий Петрович, превзошли самого себя!

– Бывают на меня такие минуты, – скромно отвечал оратор. – Слова так сами и льются. На днях нас, вот с Ипполитом Сергеевичем (оратор указал на одного из гостей), затащил к себе книгопродавец Крикунов; я сказал, я думаю, пятьсот каламбуров на дне… то есть, господа, не на речном или морском дне… (хохот). Вхожу к нему по темной лестнице в четвертый этаж и говорю: «Мы прибыли для вашей прибыли» (хохот). Потом оглядываюсь, чуть по достаю головой до потолка и говорю: «Вы, почтеннейший, Живете вместе и высоко и низко» (хохот). «Да-с, тово-с, – говорит он облизываясь. – Хи! хи! хи! Не прикажете ли сначала водочки-с! – говорит он. – Настойка отличнейшая-с, с перцем-с, из мяты!» – «То-то, – отвечаю я, – как у вас сторы измяты!» (хохот). Ну, словом, так каламбур за каламбуром и вырывался…

Разговор о литературе был забыт. Журналист-издатель пересказал до пятидесяти плоскостей, произнесенных им на завтраке у книгопродавца, и каждая была встречена общим одобрением. Пошло дело на каламбуры: водевилист-драматург с сильно бьющимся сердцем пересказал неведомо откуда пришедший ему в голову каламбур касательно «точности» и «неточности», произнесенный им выше.

– Каламбуры, – заметил Дмитрий Петрович, – на русском языке чрезвычайно трудны; отечественный язык наш очень богат, для каждого предмета он имеет отдельное название, а для иного два, три и четыре. Иное дело французский язык: часто пять или более предметов носят то же название, и вся разница в одной букве или в каком-нибудь незаметном оттенке произношения. Оттого там каламбуры чрезвычайно легки. У нас напротив. Только вникший в дух русского языка, изучивший его во всех тонкостях, способен по временам открывать те редкие соотношения слов и созвучий, которые производят смех в слушателях.

И он торжественно прошелся по комнате.

– Как умно, тонко и справедливо! – воскликнул водевилист-драматург, подошел к Дмитрию Петровичу и со слезами на глазах попросил позволения обнять его, признавшись, что он совершенно бы отчаялся за русскую литературу, если б в ней не было Дмитрия Петровича. Обнявши издателя и напечатлев на устах его несколько сочных поцелуев, он подошел к столу и, протянув руку к бутылке, разбил зеркало, под которым стоял стол.

Потом он сел на диван, опустил голову и начал что-то невнятно шептать про себя. После чего вскоре гости начали расходиться; остались только короткие приятели Хлыстова: долговязый поэт, Зубков, актер, рассказывавший анекдот о лунатике, да три или четыре господина, которым ноги отказались служить. Не нарушая их мирного сна, бодрствующие осушили еще несколько бутылок шампанского и единодушно решили, что в комнатах сидеть скучно. Привели несколько в порядок свою одежду и начали спускаться по лестнице не совсем твердым шагом. Вдруг долговязый поэт пробормотал что-то себе под нос и опрометью бросился назад.

– Куда ты?

Но поэт ничего не слыхал: он уже был в гостиной и будил драматурга-водевилиста. Тот потянулся, зевнул, вскочил, проворчал с ужасом: «Что, шикают?» – и открыл глаза. «Не мешай, братец, мне спать!» – сказал он, увидев своего приятеля, и снова опустился в кресла с отчаянным намерением тотчас заснуть. Но поэт нагнулся, шепнул ему слово, которое вмиг превратило его в живого и бодрого юношу; <он> быстро подбежал к разбитому зеркалу, пригладил свою седую голову, улыбнулся и пошел вслед за поэтом.

– А жена-то! – сказали ему товарищи, ожидавшие у ворот.

Жена да повинуется своему мужу! – отвечал драматург, стараясь попасть рукою в рукав своей шубы…

1849–1850

Психологическая задача*

Давняя быль

В прошлом столетии в одном малороссийском селе жил мужик по имени Никита, крепкий, здоровый, ростом в косую сажень, нрава крутого и неуступчивого, но человек добрый и правдивый. Он любил старину, строго держался патриархальных обычаев и был в полном смысле главой своего семейства: ни жена, ни дети не ступали шагу без его ведома и спросу. Кроме участка земли, которую, обрабатывали пять его сыновей, у него был хутор с мельницей и пчелами; ими он занимался сам, а сыновья соберут хлеб, свезут на ярмарку, продадут и честно принесут выручку отцу, и всякая копейка, какую ни достанут в семействе, поступала к нему. А он как получит деньги, тотчас обделит всех: тому на свитку, тому на обувь, а жене на хозяйство выдаст. И потом, когда нужны деньги, – идут к нему: он выдавал – не морщился. Так они жили много лет согласно и зажиточно… Стукнуло ему пятьдесят лет. Поехал он в город и пробыл там два дня. Случилась ли там с ним какая история, или ничего особенного не случилось, только воротился он совсем другим человеком. Стал он жене говорить, что жена много денег изводит, стал детей корить, что мало зарабатывают, стал жаловаться на крутые времена и черные дни. Вот побывали сыновья на ярмарке, продали хлеб, воротились и, в пояс поклонившись отцу, счетом сдали ему выручку…

Отец поворчал на них, зачем дешево продали, деньги три раза пересчитал, чего прежде за ним не водилось, да и притих с ними.

День, два, неделя проходит – старик молчит; а деньги нужны, да сказать ему не смеют. Наконец

Скачать:PDFTXT

в темно-оливковом фраке, с золотыми пуговицами, в голубом галстуке и цветном бархатном жилете, диагонально пересекаемом часовою цепочкою, явился перед собранием «тли». Посыпались поклоны, рекомендации, комплименты. – Извините, милейший мой, –