– полтину, три рюмки бальзаму – сорок пять; всего девяносто пять копеечек.
Чай? Да с твоего чаю только горло ободрало. Хорош тай – с крашеным сахаром!
Не видал я, что ли? Что ни кусок, то синяя жила, словно синькой выкрашен, да и воняет.
Дудки, поштенной! Ну да чай – бог с ним. Положим, сам пошвовал! А бальзам: три рюмки – сорок пять. Твоя рука наливала…
Будет с те и гривенника, алтынная душа.
(Слышен звук брошенной монеты. Гость быстро уходит.)
Хозяин (кричит)
Васильевна!
Васильевна
Вот и я, кормилец, совсем при наряде, оделась; гляди – чем не купчиха?
Не ходила еще?
Васильевна
А нет. Только мадерки сходила купить да вот принарядилась.
Ну так и не ходи.
Васильевна
Что так, родимой?
А так, непошто! Не годишься, вишь, говорят, какая ты сваха: не знаешь порядков!
Васильевна
Что-й-то, и господи! Как не знать? И не то, так знаю… да и других поучу. И неужто он так сказал? Али, кормилец, повздорили, стало, с Федотом-то Маркелычем?
Хозяин (сам с собою)
В тысячу рублей, говорит, свадьбу справь да и денежки им в руки дай, вишь, нашли дурака. Нет, я не дурак, дай им тысячу, знаю: распорядятся – любо! Нет, жирно будет – тысячу. Деньги нынче в сапогах ходят! Нас не тому родители учили – деньги бросать.
Васильевна (всплеснув руками)
Тысячу рублей, эва! Что они, стало, с ума спятили. Невеста совсем подошлая, а свадьбу в тысячу играй! Ну, нынче народ! И получше найдем, Иван Герасимыч, и не тужи!
А что тужить! Дурак я тужить. Какая невеста! Только и хорошего было, что лавка шорная: доход теперича верный, да жеребчик карий – масть отменная, отлив больно хорош, словно золоченой!
Васильевна
Найдем, всё найдем, не то золоченого, настоящего золотого найдем! А уж Евлампия Маркеловна, я давеча только говорить не хотела, а правду сказать: какая она невеста такому молодцу да красавцу… Ведь не только зубов, и волос нет: коса-то дареная!
Как дареная?
Васильевна
А так. Вишь, с господами дружество повели, так и переняли. Слыхал, чай, про казначейшу нашу прежнюю: каков есть волос, по всей голове ни одного нет… а в люди выйдет – коса стог стогом, посмотреть любо! Ну вот она таку косу одну и подари Евлампии Маркеловне, и пошла наша купчиха туда же щеголять! Право, я доподлинно слыхала!.. Прибрать, родимой? Чайку больше но будешь пить?
Нет. А бальзаму не тронь. Изюм обратно снеси.
Васильевна
Ладно, снесу, только вот чайку прежде попью…
Мадеру сюда подай. Да платье, смотри, скинь: я, примерно, не к тому его подарил, чтоб ты в нем по товаркам таскалась, а вот, может, посватать придется…
Васильевна
Сниму, сниму, родимой. (Уходит и возвращается.) А вот и мадера. (Уходит.)
(Молчание; потом слышен звук откупоренной бутылки; опять молчание, и потом раздается протяжная песня, напеваемая не совсем трезвым голосом.)
* * *
– Каков разговор? – сказал Грачов своему приятелю, убедившись, что уже не будет продолжения. – Не правда ли, чудо? Если записать, выйдет маленькая комедия; право, я так и сделаю.
– Да, разговор недурен. Но, признаюсь, я не желал бы быть автором такой комедии.
– Почему?
– Да потому, что выйдет… подражание.
– Помилуй! Каким же образом может выйти подражание?
– А бог знает каким! Память легче удерживает слышанное или читанное, а ум безотчетно дает простор чертам, которые ему уже указаны, истолкованы, – вот отчего, я думаю, списывая происходящее, мы невольно подражаем тому, что уже происходило и было списано… разумеется, если нет дарования. А есть ли оно у нас с тобой – еще вопрос не решенный. Или, может быть, уж такая среда, что два-три мастерские снимка исчерпывают ее всю, и, сколько ни списывай потом, всё будет казаться подражанием и повторением. Впрочем, печатай. Такие вещи печатать полезно. Во-первых, потому, что нельзя же считать свой приговор безапелляционным, надо оставить что-нибудь и суду публики: может быть, она и найдет в твоей комедии что-нибудь новое. Во-вторых, потому, что всякий предмет уясняется только тогда, когда перестает быть достоянием ограниченного числа специалистов, как бы получивших на него привилегию, а в-третьих, потому полезно… что никому не вредно.
Громкий и хриплый голос, раздавшийся за стеной: «Васильевна! эй, Васильевна!», прервал разговор.
Пришла Васильевна, и отвергнутый жених потребовал чего-то. Приятели стали одеваться.
Как опасно предаваться честолюбивым снам*
Фарс совершенно неправдоподобный, в стихах, с примесью прозы.
Соч. гг. Пружинина, Зубоскалова, Белопяткина и КR
«Лет за пятьсот и поболе случилось…»
Жуковский («Ундина»)
I
Месяц бледный сквозь щели глядит
Не притворенных плотно ставней…
Петр Иваныч свирепо храпит
Подле верной супруги своей.
На его оглушительный храп
Женин нос деликатно свистит.
Снится ей черномазый арап,
И она от испуга кричит.
Но, не слыша, блаженствует муж,
И улыбкой сияет чело:
Он помещиком тысячи душ
В необъятное въехал село.
Словно в бурю валы на реке…
И подходит один за другим
К благосклонной боярской руке.
Произносит он краткую речь,
А виновных грозит пересечь
И уходит в хрустальный свой дом.
Там шинель на бобровом меху
Он небрежно скидает с плеча…
«Заварить на шампанском уху
И зажарить в сметане леща!
Да живей!.. Я шутить не люблю!»
(И ногою значительно топ).
.
.
Всех величьем своим устрашив,
На минуту вздремнуть захотел
И у зеркала (был он плешив)
Снял парик и… как смерть побледнел!
Где была лунолицая плешь,
Там густые побеги волос,
Взгляд убийственно нежен и свеж
И короче значительно нос…
Постоял, постоял – и бежать
Прочь от зеркала, с бледным лицом…
Вот, зажмурясь, подкрался опять…
Посмотрел… и запел петухом!
Ухвативши себя за бока,
Чуть касаясь ногами земли,
Принялся отдирать трепака…
«Ай люли! ай люли! ай люли!
Ну, узнай-ка теперича нас!
.
.
И, грозя проходившей чрез двор
Чернобровке, лукаво мигнул
И подумал: «У! тонкий ты вор,
Петр Иваныч! Куда ты метнул!..»
Растворилася дверь, и вошла
Чернобровка, свежа и плотна,
И на стол накрывать начала,
Безотчетного страха полна…
Вот уж подан и лакомый лещ,
Но не ест он, не ест, трепеща…
Лещ, конечно, прекрасная вещь,
Но есть вещи и лучше леща…
«Как зовут тебя, милая?.. ась?»
– «Палагеей». – Зачем же, мой свет,
– «Башмаков у меня, сударь, нет». –
«Завтра ж будут тебе башмаки…
Сядь… поешь-ка со мною леща…
Дай-ка муху сгоню со щеки!..
Как рука у тебя горяча!.
Вот на днях я поеду в Москву
Привезу…»
II
Всё обычною шло чередой…
Но события таковы, что их решительно не видится необходимости воспевать стихами. В то время как в спальне не слышалось ничего, кроме носового деликатного свиста и не менее гармонического храпа, на кухне заметно уже было движение: кухарка, она же и горничная супруги Петра Иваныча, проснулась, накинула на себя какую-то красноватую кофту и, удостоверившись через дверную скважину, что господа еще спят, поспешно вышла, затворив за собою дверь задвижкою. Всегда ли она так делала или только на сей раз позабыла прицепить к задвижке замок, – неизвестно. Мрак неизвестности покрывает также причину и цель ее отлучки; известно только, что направилась она в который-то из верхних этажей того же дома. С достоверностию можно еще предположить, что отлучилась она искать соответствующей ее званию и наклонностям компании, потому что хотя был еще весьма ранний час утра, но по всей лестнице уже шныряли взад и вперед кухарки, лакеи и горничные, кто с кувшином воды, кто с коробкой угольев, и на всех этажах слышались громкие голоса, веселый визгливый смех и шарканье сапожных щеток. Черная лестница играет важную роль в жизни петербургского дворового человека: на ней проводит он лучшие часы жизни своей, – часы, в которые пугливый слух его не напрягается беспрестанно: не звонит ли барин? а мысль, что барин может появиться нечаянно и схватить его за вихор прежде, чем успеет он подавить веселую улыбку и придать физиономии своей угрюмо-почтительное выражение, так далека, что он даже забывает, что у него есть барин. Здесь обсуживаются добродетели и недостатки господ; рассуждается о том, что такое барыня, и вольно льется песня про барыню, про которую так любит петь русский человек и про которую знает столько прекрасных песен; производится вслух чтение газетных объявлений. Объявления: «Нужен человек, для комнат, красивой наружности, высокого роста и с хорошим аттестатом», и тому подобные особенно интересуют слушателей и бывают поводом жарких продолжительных прений, иногда не лишенных интереса и для тех, кто не ищет места в лакеи. Наконец, любезность дворового человека, столь ему свойственная, разыгрывается здесь во всем просторе своем.
Но будет об лестницах. Не прошло пяти минут по уходе кухарки, как дверь тихонько скрыпнула и в кухню осторожными шагами вошел человек несколько измятой, но благонамеренной наружности, вроде тех благородно-бедных существ, которые если и просят милостыню, то не иначе, как по документу, напоминающему красноречием своим лучшие страницы тех произведений, которых расходилось по обширному нашему государству по сороку изданий:
«Преданный вам всеми силами души, благоговеющее перед вами человеческое существо, которое в настоящее время от невыносимых страданий, от смерти политики, похоронив себя заживо, без средства удержать за собою былое доброе имя и даже самое право на звание человека… Пав ниц, молит кровавою слезою из гроба отчаяния помочь плачь-доле горького бедовика…»
Несомненные признаки их – семь человек детей (непременно семь, ни больше ни меньше), мать на одре страдания, язык, несколько запинающийся при извещении, что третьи сутки (тоже ни больше ни меньше) не было уже маковой росинки во рту, и других уверениях, и чувство собственного достоинства, стоящее тридцать пять копеек, потому что они непременно обидятся подачей меньше гривенника, на что, впрочем, благородство происхождения дает им полное право. Они очень хорошо знают дорогу к кабаку и могут сказать о себе, что в кабаках их знают
Впрочем, знают они много и других дорог. Если вздумается, входят в квартиру, и колокольчик у вашей двери, приведенный в движение их рукою, издает какой-то особенный, робкий и молящий, звук, как будто у него тоже семь человек детей и мать на одре страдания. Входят, иногда и не позвонив, а просто потрогав сначала ручку не запертой на замок двери, – и тогда входят с особенною осторожностию, и, если не встретят никого в первой комнате, на цыпочках пробираются во вторую, там в третью, – и вздрагивает и бледнеет какой-нибудь задумавшийся или заработавшийся господин, у которого человек ушел в лавочку купить четверку табаку, увидев перед собою как будто с неба упавшую, незнакомую и странную фигуру… Но особенно любят они навещать наезжающих в столицу художников, фокусников, всяких артистов и артисток – московских и заграничных, к которым являются обыкновенно с такими письмами:
«Милостивейший государь!
Есть несчастный сирота, обремененный малолетним многочисленным семейством, участь которого заслуживает сострадание всякого, имеющего душу, способную понимать бедствия ближнего. На расцвете лет он потерял добрую, кроткую мать и вслед за тем чадолюбивого отца – оставившего на его попечение семерых малюток. Перенося все страдания с христианским терпением, возвышающим душевное достоинство, он снискивает пропитание как помощью благотворительных лиц, так и