за шляпы, опасаясь прозевать скромный домашний обед, что было бы очень накладно в их положении. Я остановил всех, пригласив отобедать на мой счет в ресторации.
Мы обедали до полуночи, подтрунивая над сотрудником, который, выпив с горя всех больше, повторял беспрестанно раздирающим душу голосом:
Глава VIII
Успех моего водевиля имел пагубное влияние на всю мою жизнь. Я возмечтал, что настоящее назначение мое быть литератором, и на третий же день принялся писать драму. Страсть марать бумагу до того мною овладела, что я не мог ничего более делать, ни об чем более думать и говорить. Издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, которому я отдавал безденежно мои небольшие статейки и стихотворения, продолжал разжигать мое самолюбие словесными и нередко печатными похвалами, которые даже мне самому казались преувеличенными. Впрочем, надо заметить, что о достоинстве моего водевиля он отозвался довольно глухо и вовсе не упомянул о блистательном вызове, которым удостоила меня публика. Он сам подвизался на драматическом поприще и всякий посторонний успех почитал личною для себя обидою. Отзывы других журналов были коротки и вовсе не так злы, как я ожидал: умный и осторожный во всех щекотливых случаях журнал новой литературной школы не показал даже и вида, что имеет особенную причину к неудовольствию на мой водевиль. Зато почтеннейший, как говорится со времени меткой эпиграммы Пушкина, расписался. На русском языке есть простая, но очень выразительная пословица «шапка на воре горит», которую почтеннейший оправдал как нельзя более. Благодаря его безрассудной запальчивости, плохонький фарс мой прожил гораздо дольше, чем бы следовало: почтеннейший в продолжение нескольких лет в каждом нумере своей газеты и даже во всех написанных с того времени брошюрах и книгах доказывал, что лица, выведенные в моем водевиле, неестественны и некоторые, как, например, лицо журналиста, вовсе невозможны. В одной из первых статей, в припадке необузданной злости и непреодолимого желания задеть меня побольнее, сочинил целую историю, в которой доказал ясно как день, что я цыганской породы, что отец мой торговал лошадьми, мать крала кур по деревням и пр. и пр. Так как генеалогия моя в Петербурге очень немногим была известна, то нашлись люди, которые поверили выдумке изобретательного журналиста и даже нашли в моей физиономии тип цыганского племени. Я не остался в долгу и в сотый раз в огромной статье развил темные слухи о не совсем-то блистательном происхождении почтеннейшего и о некоторых похождениях его, предшествовавших вступлению на поприще журналиста. Между нами завязалась горячая брань, которую публика следила с необыкновенным вниманием: в то время ей не наскучили еще подобные стычки. Наконец как с той, так и с другой стороны все средства к нанесению печатных ударов истощились. Почтеннейший по своему обыкновению повторил снова в одной статье всю брань, которою потчевал меня отдельно, и принял другие меры: я их не назову здесь, но они были гораздо действительнее первых, ибо были направлены на мой карман и на личную мою безопасность. Наконец одна из них взбесила меня до крайности.
— Ради бога, — говорил я, вбегая в кабинет к издателю газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, где собралось уже довольно много народа. — Ради бога! научите, что мне делать с почтеннейшим. Я готов убить его!
— Убить? — сказал издатель с улыбкою. — Зачем так много! Будет того, милейший мой, что и побить!
— Побить! В самом деле!
Мысль издателя мне очень понравилась; я искал в голове средств к ее исполнению. Издатель как будто отгадал.
— Вот вам товарищ! — сказал он, подводя ко мне человека лет сорока в широком поношенном фраке и довольно больших сапогах, которые шибко стучали. — Герман Кристофорович Гандбух, бумажный фабрикант.
— Вы имеете причины негодовать на почтеннейшего? — спросил я фабриканта.
Он поднял кверху сжатые кулаки и заговорил по-немецки с таким жаром и с такою поспешностию, что, при моих слабых познаниях в немецком языке, я мог понять только пятую долю. Почтенный фабрикант доводил до моего сведения, что готов потерять половину своего капитала, лишиться на год употребления рук, продежурить целый месяц на морозе, только бы побить почтеннейшего. Энергия, с которою он говорил, нечувствительно сообщилась еще двум лицам, которые изъявили желание принять деятельное участие в нашем предприятии: то были сочинитель глупой до невероятности и пустой повести из времен Петра II и поэт, занимавшийся препровождением из дома в дом вестей разного рода, которого приличнее назвать сплетником.
Издатель был в восхищении и с удивительным искусством придумал план нападения.
— Почтеннейший, господа, каждый четверг бывает у одного своего приятеля, откуда возвращается в совершенном «упоении» на извозчике. Стоит вам только подстеречь…
— Прекрасная мысль! — воскликнул сидевший до того времени в глубоком молчании беловолосый Хапкевич. — И я с вами, господа, и я с вами!
Члены опасного предприятия, подхватив, пожали руку новому товарищу…
— Браво! — воскликнул издатель. — Когда и вы с нами, я ручаюсь за успех…
— Уж и вам бы, Дмитрий Петрович? Право, веселей было бы дожидаться! — сказал поэт.
Но издатель ловко отклонил от себя предложение поэта и посоветовал нам для большего успеха в предприятии держать его как можно секретнее.
Наступил четверг. Мы ждали целую ночь на перекрестке, но ожидание было напрасно: почтеннейший не проезжал, хотя нам достоверно было известно, что он в тот день по обыкновению отправился к своему приятелю. Очевидно было, что почтеннейший был предупрежден. Кем же?
Недоумение наше разрешилось, когда на третий день почтеннейший объявил Хапкевича главным сотрудником своей газеты…
— Предатель! — сказал немец, стуча кулаками, и мы все повторили: «Предатель!..»
Все прежние планы и стремления показались мне недостойными моего дарования. Актеры ласкали меня, и каждый непременно хотел иметь в бенефис пиесу моего сочинения, уверяя, что в противном случае лишится половины сбора. В простоте сердца я верил магическому действию своего имени и усердно принялся за работу; издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа, также нередко присылал ко мне дружеские записочки, нет ли какой-нибудь статейки, уверяя, что без моего участия газета его видимо делается хуже. Я и этому верил и скоро дошел до того, что вообразил себя человеком, необходимым для русской литературы и русского театра. Чем более ко мне поступало подобных требований, тем я становился надменнее; невыразимое наслаждение находил я рассказывать своим друзьям, как у меня много дела, к которому дню надо что кончить и прочая. Журналисты и в особенности актеры — такие люди, что если вы им что-нибудь пообещаете, то уж непременно исполните. Заботливость, с которою они в таких случаях стараются, чтобы сдержали свое честное слово, доходит до мер самых решительных. Были примеры, что автор, пообещавший водевиль бенефицианту, дописывал его у одра умирающей жены или матери. Поэтому можно судить, какими цепями оковал я себя, надавав необдуманно обещаний журналистам, актерам и актрисам. Беспрестанно ко мне приходили с записками, всё мое время было поглощено. При таком ходе дел лекции мои совершенно остановились. Я не только не ходил в университет на лекции, но даже перестал являться на репетиции. Дело кончилось тем, что я должен был выйти из университета. И я вышел. Итак, вот чем кончились те усилия, с которыми я добивался студенчества. Несколько времени мне было как-то совестно самого себя: я был не из тех людей, которые хлопочут о правах, доставляемых окончанием курса в высших учебных заведениях, и, однако ж, крепко задумался. Впрочем, раздумье скоро прошло. «Что делать, — говорил я сам себе, — надо ковать железо, пока горячо: неужели мне бросить всё и погрузиться опять в школьные занятия, когда литературные дела мои пошли так счастливо? Бог знает, что будет после: может быть, я уже никогда не попаду на такую хорошую дорогу, если оставлю ее. Мое назначение — литература. Покуда у меня есть чем жить, а когда деньги станут подходить, примусь за ум: стану ставить пиесы в платную и брать деньги за статьи!» Так думал я и совершенно утешился, что оставил университет; даже, наконец, нашел, что сделал очень благоразумно.
Жизнь, которую я вел и которую ведут все праздные и полупраздные петербургские холостяки, молодые и старые, не представляет ничего особенного. Члены нашей партии встречались каждый день несколько раз: в кондитерской — за завтраком, в, ресторации — за обедом и у кого-нибудь из наших — за картами и ужином. Более или менее значительными отступлениями от такой жизни были те дни, когда нам приходило в голову подурачиться. Тогда мы обыкновенно с шумом врывались в какой-нибудь клуб или просто танцкласс, шатались по Невскому в те часы, когда там гуляют ночные мечтательницы.
Петербургские танцклассы — предмет, достойный изучения и наблюдения. Сюда собираются по указанным дням особы из дамских магазинов и других тому подобных мест, сам-друг, сам-третей, иногда под предводительством старой и уродливой женщины с проницательным взором.
Постоянные посетители танцклассов — чиновники губернских присутственных мест (удивительные чиновники, о которых не могут дать понятия ни провинциальные чиновники тех же присутственных мест, ни столичные высшего полета); чиновники статские и частию департаментские; молодые офицеры путей сообщения; артиллеристы и даже гвардейцы, только что вышедшие в отставку для поступления в статскую службу; записные бильярдные и отъявленные карточные (средней руки) игроки, которые обыкновенно награждают себя разгульной и шумной пирушкой в буфете танцкласса за долгое терпение, которым они от навыка поджидать в кондитерских и ресторациях новичков обладают в замечательной степени; молодые довольно благообразные военные и статские люди, которые извиняют свое присутствие в танцклассах весьма похвальною целию — усовершенствовать себя в танцах, ловкости и обращении с прекрасным полом; наконец, все те, которые не имеют доступа в порядочное общество и которым нечего делать; господа, от сюртуков которых пахнет кожей; господа, одежда которых издает запах только что выглаженного платья, смешанный с табачным запахом; приказчики магазинов, гимназисты, студенты; наконец, тут же вы можете встретить в визави собственного вашего лакея, на котором узнаете свой собственный шарф, а иногда даже и сюртук или фрак; однажды в одном из танцклассов я встретил даже очень хорошо выбритого и прилично одетого господина, который накануне пришел ко мне с небритой бородой, в изорванной шинели, надетой на рубашку, с документом, который обыкновенно подают нищие так называемого «благородного происхождения». Дамы, посещающие танцклассы, суть молодые и пожилые особы, которые не простят вам самой невинной двусмысленной шутки, сказанной вслух, но очень милостиво выслушают на ушко то же самое с гораздо яснейшим Дополнением. При входе в танцкласс с мужчин берется за вход от двух рублей до пяти; дети мужского пола платят половину (старинный обычай); с