ни теплого салопишка, у самой платье чуть держится на плечах, и хозяин то и дело грубит и грозится выгнать с квартиры<…> <са>поги продай, то, другое<…>
Из второго отделения снова раздался болезненный стон.
— Ну, уж не кончается ли! — воскликнула хозяйка изменившимся голосом. — Хрипи! Хрипи! — закричала она через минуту, овладев своим ужасом. — Слыхали уж мы от тебя такую песенку. Вот что-то ты запоешь завтра!
— У меня все кишки перевернулись от его стона, — заметила дева.
Вдова только перекрестилась.
— Хоть бы расписку дал, — продолжала хозяйка, — что должен нам и что какое у него есть имение оставляет нам за долг. А то — угораздит его нелегкая умереть — не поверят!
— А что у него есть? — с беспокойством спросила дева. — Останется ли хоть на уплату вам да на похороны?
— Тише! — сорвалось опять с языка Дурандихиной племянницы. — Ведь он не спит!
Дурандиха погрозила ей ножницами.
— Куда! На уплату, на похороны, — отвечала она вопрошающей деве. — Хоть бы уж что-нибудь. Что у него!.. Какая-то шинелишка старая…
— Сюртук, — подхватила вдова, — суконный, да уж куда стар, куда стар…
— Фрак, жилет и штаны, — докончила дева, в которой расчет совершенно подавил врожденную чопорность…
— Штаны-то дырявые, — заметила вдова.
— Всё тряпье, дрянь, ветошь, грошовая амуниция! — воскликнула хозяйка. — Грош заплочено, да пять раз ворочено! Вынеси на базар — четвертак дадут да полтинник сдачи попросят… Ну, шинелька-то еще туда и сюда. Шинельку я, пожалуй, сама в деньгах возьму. Верх-то на чуйку Федотычу пригодится. Ему таковская, не по гостям ходить; носит да носит.
— А подкладку мне уступите, — сказала вдова. — Что она, кажись, шелковая?
— Как же, шелковая, — отвечала хозяйка. — Ведь вот дрянь голоногая, а туда же, шелковая подкладка!
— Я сошью из нее капот. А с вами, матушка, как-нибудь уже сочтемся.
— А мне шарф, мне шарф! — кричала дева. — Он такой длинный: я буду носить его вместо хвостов!.. Вот, — продолжала она, — у него я намедни мельком видела какую-то шкатулку. В ней ничего нет?
— И, не то! — возразила хозяйка. — Что там взять? Поди хоть вывороти, пустехонька! Да вот Федотыч знает. Он каждый день при нем. Федотыч, а Федотыч!
За перегородкой раздался густой продолжительный зевок, потом послышалось, как зевающий потянулся и крякнул, потом опять раздался зевок и наконец вопрос:
— Что, голубушка?
— Спишь, голубчик?
— Сплю, матушка, сплю.
— Проснись на минуту. Скажи-ка нам, что в шкатулке-то у него?
— У кого?
— Да вот у жильца-то; ты видел, чай?
— Как же, не раз заставал: сидит перед ней дурак дураком и плачет, а она открыта.
— Что же в ней?
— Бумажки, — отвечал впросонках хозяин.
— Бумажки! — повторили в один голос супруга, вдова и дева.
Но заблуждение было непродолжительно.
— Какие? — недоверчиво спросила хозяйка.
— Вестимо, не ассигнации, вздор — письма! Бабы так н есть бабы, — продолжал хозяин, рассуждая с самим собою. — Об чем ни толкуют, а время идет да идет. Ей-богу, ей-богу, пора спать, пора, да и пора-то уж перешла!
— Ну, спи себе с богом!
Слышно было, как счастливый хозяин перевернулся на другой бок.
— И больше ничего! — сказала дева со вздохом. — Плохо!
— Плохо! — повторила вдова.
— Ну, не совсем еще плохо, — отвечала хозяйка таинственно.
— А что?
— Видели вы образок, что лежит около него на столе?
— Тетушка! Тетушка! — воскликнула молодая девушка, привскочив несколько на стуле и вся изменившись в лице, но так грозно взглянула Дурандиха и такое сделала движение рукою, качнувшись к ней в то же время всем корпусом, что ужас отнял у нее язык. Она замерла неподвижно с открытым ртом, и в лице ее выражение страданья совершенно подавил страх.
— Видела!
— Видела!
— Как жар горит, — заключила хозяйка, давая вес каждому слову. — Должно быть, оправа-то не ме-дна-я!
У вдовы и у девы засверкали глаза; хозяйка смотрела на них с торжеством, которому глубокое удивление к ее проницательности, может быть не без умысла отразившееся на лицах двух слушательниц, доставило обильную пищу.
С минуту длилось молчание.
— А портрет видели? — наконец спросила хозяйка еще торжественней.
Старая вдова сделала вопросительную гримасу, старая дева хотела что-то отвечать — вдруг дверь из комнаты второго отделения отворилась, и на пороге появился человек… впрочем, человеком называем мы появившегося на пороге потому только, что не верим в явление никаких сверхъестественных существ. В самом же деле он скорей походил на призрак, чем на человека. Голая шея, длинная-длинная, с жилами на виду и с провалами между жил, и на ней, как на вешалке, голова с целым лесом склокоченных черных волос, лицо бледное, тощее, глаза впалые, наконец, косматая грудь, выглядывающая из халата, плотно обхватывающего всю высокую тощую фигуру и делающего ее выше обыкновенного человеческого роста, — именно, именно таким бы должен явиться призрак, если б он кому-нибудь вздумал явиться. По крайней мере мы себе не можем его представить иначе. Итак, призрак, — пусть уж покуда будет он призрак, — появившись на пороге, начал с того, что окинул всё вокруг себя взором быстрым, проницательным, затем принял позу трагическую, немножко даже натянутую, но чрезвычайно эффектную и, устремив на злых сплетниц неподвижный и полный значения взгляд, хранил молчание, может быть собираясь с силами, а может быть наслаждаясь эффектом, какой произвело его появление. А эффект был не шуточный. Как ни хорошо знали болтливые ведьмы, что призрак не кто иной, как их больной постоялец, но его совершенно неожиданное появление заставило их вздрогнуть. Вдова даже начала креститься, испустив какое-то набожное восклицание; дева ахнула. Вообще все три сильно смутились, струхнули и, уткнув голову в работу, притаили дыхание.
— Что ж вы остановились? — начал больной тихим, слегка укорительным голосом. — Продолжайте ваш аукционный осмотр! Или вы думаете, что пересмотрели, рассортировали, оценили всё мое имущество? Ошибаетесь! У меня еще есть крест на шее. Вы, верно, забыли об нем?.. Оцените уж и его, решите, кому он должен достаться, а то чтоб после моей смерти не поссориться. Долго ли: наследство такое завидное!
Заключив речь свою горько-ироническим хохотом, больной устремил на слушательниц своих взгляд, который, казалось, говорил: «Казнитесь, казнитесь! Вы заслужили свою казнь, и я не вправе щадить вас!» Те молчали по-прежнему и, казалось, смутились сильней. Очевидно, ободренный таким успехом, больной, протянув одну руку вперед, а на другую, локтем которой упирался в косяк, положив голову, готовился продолжать и, без сомнения, наговорил бы много прекрасных и сильных вещей, но… прошла минута: хозяйка успела овладеть своим смущением, всё лицо ее вспыхнуло, в глазах засверкала злость. Приподнявшись немного и грохнув кулаком по столу, она закричала нагло:
— А что ж, батюшка! Третий месяц даром живешь, храним и холим тебя, да уж и слова не скажи. Не по деньгам спесь. И не таких видали, да пинком с лестницы провожали… И что такое мы говорили?!
— Я всё слышал, — сказал больной.
— А хоть бы и всё! Что ж такое? Правду всегда скажу, отцу родному скажу!
— Я еще жив, — сказал больной, — а вы делите мое достояние… Но что нужды! — продолжал он с горькой усмешкой. — Вы правы: вы бедные люди.
— Так о чем же тут и толковать, коли сам согласен?
— Не за себя, не за свое имущество больно мне. Делите мое имущество, обременяйте меня вашими площадными ругательствами, грязными проклятиями, хороните меня заживо, — продолжал с возрастающим жаром больной, которому, казалось, так нравилось его положение, что он не хотел расстаться с ним, не исчерпав до конца своей роли. — Я не скажу ни слова, я всё стерплю, потому что, видно, уже такова моя участь — страдать и терпеть (прибавил больной, более относясь к самому себе, чем к слушательницам), но посягать на то, что осталось для меня драгоценнейшего в жизни, осквернять низким расчетом предметы, священные моему сердцу… или вы, бесчувственные, не знаете, что такое мать, если хотите отнять у сына единственное воспоминание об ней — образ, которым благословила она его… Нет! нет! я не отдам его вам! Не отдам за горы золота и за самую жизнь. Я хотел бы унесть его с собою в могилу!
Напряжение совершенно обессилило больного, и трагический жест, которым заключил он горячую речь свою, чуть не стоил ему падения. Он зашатался и уже терял равновесие (причем Дурандихина племянница захохотала), но схватился за косяк и удержался на ногах. Постояв с минуту и собравшись с силами, больной нетвердым и медленным шагом пошел в свою комнату. Дурандихина племянница дошла за ним.
— Не засветить ли огня? — спросила она.
Не получив ответа, Агаша отыскала свечку, засветив, поставила на стул (стола не было) перед кроватью, на которой уселся больной, и остановилась, смотря на больного.
Он молча ударил себя в голову.
— Полноте, полноте, — сказала она, усмехнувшись невольно странному телодвижению больного, но с теплым участием в голосе. — Ну, что вы так нахмурились… Есть отчего горевать… Мало ли что злые бабы от скуки болтают, от всего и плакать.
— Фурии, — проворчал молодой человек.
— Тетушка зла, а те просто дуры… Ох, как я на них влилась, как они давеча вас бранили; так и хотелось в волосы вцепиться… Ну, полноте хмуриться, на вас просто страшно смотреть. И охота вам была горячиться, просто бы разбранить их хорошенько, уж если б я была мужчиной!.. Ну, развеселитесь же. Вам теперь надо радоваться… вот вы теперь, слава богу, начинаете поправляться, опомнились. Дайте-ка я вам поправлю постель, помолитесь да ложитесь-ка спать… завтра будете совсем здоровы…
— Завтра меня, может…
Он молча ударил себя в голову.
— Слава богу! от часу не легче! — сказала она. — Ну чего вы нахмурились-то? Смешно смотреть! Подумаешь, что и бог знает что случилось. Стоит думать об таких пустяках!
— Пустяки! — прошептал больной обиженным тоном, — Пустяки!.. Три старые ведьмы сговариваются уморить человека, — продолжал он, с каким-то наслаждением взвешивая каждое слово, — делят его имущество, посягают на то, что дорого ему в жизни, поют ему отходную заживо…
Тут больной с укором взглянул на Агашу, выразительно покачал головой и повторил: «Пустяки!»
— Ведьмы! Заговор! Отходная! Полноте, какие они ведьмы! просто злые дуры… Хоронить вас, отпевать — они не думали. Просто пришла охота язычок почесать, попались вы — вот и пошло и пошло… Думали, что вы спите, что вы всё еще не пришли в память… Ах, как