люди, занятые сильно какою-нибудь мыслью…
Он так был занят своею мыслью, что ему даже казалось иногда, что вот такая-то дама пристально на него взглянула… Раз ему показалось даже, что одна сделала ему ручкой (сомнительно, чтоб аристократки наши прибегали к таким способам изъявления своего внимания, но мечтатель наш имел свое понятие об аристократках)… Что с ним сделалось, странно поверить; сердце его так забилось, что он чуть не упал, коленки подогнулись; он весь замер, и только дикий, отчаянный крик: «Извозчик! извозчик!» — свидетельствовал, что он жив… И он обскакал несколько улиц, несколько магазинов, наконец карета остановилась у подъезда великолепного дома.
— Чья карета? — спросил он задыхающимся голосом у кучера с толстым брюхом и черной бородой.
— Чья?.. А тебе на что… чья?.. Господская!
— Да ты мне скажи, братец, чья?
— Проваливай, — закричал ему высокой гайдук, и карета въехала в ворота…
Он целые три часа до самого вечера ходил взад и вперед около дома; но никто не вышел позвать его… «Видно, муж дома!..» — подумал он и грустно ушел. А на другой день он уже с утра был тут, и, несмотря на то что и этот день и другие был тот же успех, он ходил, как накануне, праздно, гордо держал голову: ему всё мечталось о любви, о деньгах, которые она ему предложит, и о том, как он от них будет после отказываться, и он ел у Излера, не снимал перчаток даже и на Мещанской, которую глубоко презир<ал>, и после, когда год проходил, принужден был закладывать последние вещи на скудный обед.
Он знал наизусть несколько стихотворений гр. Ростопчиной, читал Одоев<ского> и Солл<огуба>… о прочих отзывался с презрением.
Читатели назовут его смешным и отчасти смешным, но пусть они заглянут в себя. Я знаю, что не один он. В нем только резко отразилась болезнь, общая всем петербуржцам… И вы, молодой человек <…>
И он погиб, бедная жертва хорошего тона, аристократ<ки> бы<ли> <…>
И Петербург будет равнодушно смеяться над ним за то, что резче других отразилась на нем страсть, волнующая все петербургские души, страсть невинная, но достигшая степени, на которой и самые невинные страсти становятся гибельны!
Разные бывают судьбы людские, и разные бывают несчастия. Иной глядит, как будто только что проглотил тухлую устрицу.
<II>
Странным образом приобрел он себе друга. Раз как-<то>, гуляя на Крестовском, он зашел в трактир. Из всего, что тут происходило, он мог только заметить, что тут били какого-то маленького человечка в коричневом фраке с металлическими пуговицами, который, совершенно растерявшись и не зная куда кинуться от сыпавшихся на него со всех сторон ударов, петушился уже из последних сил, но всё еще повторял с каким-то жалким задором: «Вы меня не смеете бить! Не смеете! Эй, говорю, худо будет… Завтра же, вот увидите, завтра же вас всех заберут… Я… я… вы не знаете, что ли, кто я!» Но высокорослые господа продолжали свое дело, не обращая внимания на жалкие угрозы маленького человечка. Приятель наш с большим любопытством и даже с некоторым увлечением, потому что редкий русский человек не отдаст должной справедливости ловко данной затрещине, даже если б оно пришлось по его собственному затылку, — приятель наш с большим любопытством смотрел на происходившую картину, и только мысль, что ему неприлично было бы вмешиваться в такую грязную сцену, удерживала его от восклицаний, которые испускаются в таких случаях. Он уже хотел уйти, подвигнутый этой мыслью, как вдруг высокорослый господин, долго не обращавший внимания на угрозы маленького человечка, закричал ему:
— Благородный человек! Много вашего брата, благородных-то, по бильярдным шары воруют!.. А ты вот деньги-то заплати… Играешь на бильярде, да не платишь денег!.. А еще называешься князь!
Откуда взялась в приятеле нашем и храбрость и сила…
— Стой! — закричал он, ворвавшись в толпу. — Что здесь происходит… Драка! Как вы смеете драться здесь… бездельники!
Может быть, сам того не зная, он употребил прекрасную меру, самую решительную, которая оказывалась действительною и в случаях более важных. Никто не спросил, кто он и имеет ли право сам ввязываться к делу, но толпа тотчас боязливо расступилась, а высокорослые господа даже подобострастно потупили глаза…
— Не ушибены ли вы, князь? — спросил он с участием, — Не нужно ли вам чего?.. Сделайте одолжение, князь, я весь к вашим услугам.
— Ничего-с, — отвечал князь. — А ушибен ли я, знают мои бока да спина…
— Не нужно ли вам будет к доктору? Сделайте одолжение, князь, я весь к вашим услугам.
— Нет-с, к доктору не нужно-с… А вот если ваша милость будет, прикажите мне дать стакан ромашки-с!
Такое требование несколько смутило нашего приятеля.
Пора уже познакомить читателя с князем, о котором так часто говорит Побегушкин. Уже одно слово «князь» пугает читателя, предубежденного против повестей с князьями и графами теми господами сочинителями, которые любят изображать большой свет и всяких аристократов, у которых им не удавалось быть и в прихожей. Но опасение читателя напрасно: мы совсем не наморены подражать тем господам сочинителям; скажем больше: если б приятель Побегушкина принадлежал к большому свету, почему-либо мог назваться аристократом, то мы не решились бы даже сделать его действующим лицом нашей повести. У нас на то есть свои причины, смеем уверить читателя, весьма уважительные. Но приятель Побегушкина только и имел в себе особенного, что родился князем, а во всем остальном совершенно, как две капли, походил на тех мелкотравчатых господ, с которыми суждено нам еще много раз встретиться в продолжение нашей повести. Он происходил от тех родителей, которые с званием однодворцев соединяли древнее княжеское звание, мешавшее им посвятить себя какому-нибудь ремеслу или промыслу (ибо такие занятия почитаются у нас предосудительными для всякого принадлежащего к высшему сословию и даже для имеющего чин). Отец и шесть дядей нашего князя сносили судьбу свою довольно терпеливо (ибо, к счастию, хорошо были приготовлены к тому воспитанием), и только одного не могла переносить их княжеская гордость <<…>
Ух! Легче стало на душе, и слово ложится свободнее на бумагу. К несчастию, у нас еще так много читателей, ищущих в книге того, что они называют полезным для ума и приятным для сердца, и возмущающихся всем, что сколько-нибудь представляет жизнь действительную, нисколько не подрумяненную, что подобные оговорки необходимы. Не оговорись — иной охотник почитать схватился бы за мою статью, прочел бы несколько страниц, зачитав, не захотел бы не дочитать (по привычке многих читателей), а дочитав, приобрел бы себе полное право бранить вас. Ясно, что, оговорившись, вы избавили бы читателя от нескольких часов скуки, а себя от хулителя, может быть, беспощадного. Способ прекрасный и необходимый, и я вперед обещаюсь уведомлять читателя в начале каждой будущей повести <…>
Побегушкин употребил все усилия, чтобы снискать дружеское расположение князя, что вообще не стоило большого труда, ибо князь был сам радехонек человеку, на счет которого можно было хоть изредка попить и поесть, и чему способствовало при том одно особенно счастливое обстоятельство. Надобно знать, что квартиры своей князь не нанимал, может быть, потому, что нанимать ее было не на что, а жил у своих пансионских товарищей, которые любили его за то, что он играл между ними роль шута и позволял щелкать себя по носу (слабость, к которой сильно наклонны очень многие петербургские молодые люди). Но князь имел свои слабости, и к числу их принадлежала слабость носить чужое платье. Не то чтоб он любил щеголять; нет! если б он мог иметь много собственного платья, он, быть может, надевал бы его без особенного удовольствия, но при виде хорошего жилета, сюртука или шарфа в нем тотчас возникало неотразимое желание надеть его, и он часто достигал цели особенным образом. Он никогда не выходил со двора раньше приятеля, у которого жил, но как только тот уходил, он тотчас надевал вещь, которая ему особенно нравилась или которой недоставало в его гардеробе, и пускался франтить по городу.
Приятель сначала не замечал, потом терпел, пока хватало терпения, но наконец, несмотря на всю его любезность, дело кончалось-таки тем, что приятель выгонял его с квартиры, замечая ему: «Ты, братец, свинья!»
— Ты бы давно сказал, братец, что я тебе в тягость, что тебе жаль стакана чаю… я бы давно с радостью… что мне, жить, что ли, негде?.. Я никому в тягость быть не намерен!..
И князь уходил с достоинством, насвистывая польку.
«А еще князь!» — кричит вслед ему с злобной радостью угрюмый лакей, питающий, как и все его собратья, какую-то безотчетную злобу к нахлебникам и всяким голодным приятелям своего барина.
Он уходил к другому, крепился, сколько хватало сил, но и здесь как-нибудь красивый жилет, коричневый фрак с стальными пуговицами (князь любил цвета яркие) или какая-нибудь голландская рубашка с кружевами на манер пены (князь не щадил даже и рубашек своих приятелей) повергали его в искушение, которому он не в состоянии был противиться. Случилось так, что именно около времени встречи с Побегушкиным он рассорился с последним своим приятелем и решительно не знал, где жить. Потому нетрудно догадаться, как рад был князь вниманию Побегушкина и готовности его на угождения. В тот же вечер он поехал к нему ночевать, а через два дня уже щеголял в его старом сюртуке (ибо эта часть одежды князя, как более других пострадавшая во время битвы в Крестовском трактире, совершенно не годилась к употреблению). Болезненно сжалось сердце Побегушкина, когда он, возвращаясь однажды из департамента, встретил князя на Невском проспекте в собственном своем жилете, который он только что сшил и на эффект которого много рассчи<тывал>. Однако ж он ничего не сказал князю, потому что они в тот день только что начали говорить друг другу «ты» (вожделенное обстоятельство, которого робко желал Побегушкин и не смел надеяться).
Но, прежде чем я приступлю к рассказу, я должен предупредить читателя, что я поведу его по грязной лестнице, в грязные комнаты, к грязным людям. Я ставлю здесь слово «грязный» в том смысле, в каком понимают его многие читатели. Не великие страсти, не возвышенные порывы и не аристократические страдания намерен я изобразить здесь, но я хочу ввести читателя <в мир людей> обыкновенных и бедных, каких всего больше на свете и которые всегда останутся такими, если мы будем пробегать мимо них, зажав нос и отвернувши лицо; я хочу ввести их в интересы тех желтых и костлявых старух, которые целый день просиживают над десятком гнилых яблоков, чтоб взять на них грош барыша; посвятить