вам хорошо. Вы, осмелюсь вам доложить, долго еще изволите прожить на квартире?
— Покуда куплю свой дом, всё буду жить на квартирах…
— Так-с… Отчего же… Оно конечно… человеку надо где-нибудь жить. Только… осмелюсь вам доложить, у нас вашу квартиру берут.
— Хорошо, пожалуй, я хоть сейчас перееду. Только не знаю, выгодно ли вам будет: денег я теперь отдать не могу.
— Ничего-с, ничего-с, помилуйте, время терпит…
— Вы честнее своей жены…
— Что она! Осмелюсь доложить — баба… в ней, сказать, чувства никакого нет… Когда будут, тогда и отдадите.
— Я не хочу пользоваться вашим великодушием! Я отдам завтра же, а если не получу денег, у вас останутся в обеспечение долга мои вещи и мебель: добра хоть не много, а сорока рублей ваших оно стоит!
— Точно-с. Один стол письменный — пару целковых дадут. Так оставите?
— Ну да…
— Безо всего-с?
— А что еще надо?
— Вы уж пожалуйте и записочку, что вот де я, нижеподписавшийся, должен такому-то отставному ундер-офицеру Егору Федотову Дурандину столько-то и в обеспечение предоставляю мебель и вещи… Да, ваше благородие, не поленитесь: черкните теперь же — успокойте глупую бабу, оно и мне и вам лучше: не ворчит окаянная!
Поэт по диктовке хозяина написал требуемую записку и ушел со двора. Где он был и что делал, мы объяснять не будем, потому что все такие подробности нейдут к нашему рассказу, довольно знать читателю, что было уже довольно поздно, когда он направил шаги к своей квартире, Там ждал его новый удар.
— Что вам надо? — грубо спросил дворник, загородив фигурой своей отпертую калитку, как скоро узнал нашего героя.
— Квартира! Будто?.. Убирайся, любезный, подобру-поздорову. Теперь ночь. Нечего по чужим домам шататься: как раз угодишь в будку! У нас все жильцы дома.
И дворник хотел захлопнуть калитку. Но поэт, оттолкнув его, вскочил на двор и скорыми шагами пошел к флигелю…
— Напрасно изволите беспокоиться, — кричал вслед ему дворник… — Отставка!
С ловкостью, которую сообщает привычка, взбежал поэт наш по темной лестнице, ощупал дверь и начал стучаться.
— Кто там? — спросил женский голос.
— Я, отворите.
— Федотыч, а Федотыч!
Нескоро ленивые шаги и тяжелое сопенье возвестили о приближении к двери нового лица.
— Что вам угодно? — спросил мужской голос.
— Жилец! — закричал женский голос. — У нас жильцы все дома!
— Вы с ума сошли!.. Говорю вам, что я ваш жилец. Сегодня поутру оставил квартиру и теперь возвращаюсь,
— Осмелюсь вам доложить, — перебил мужской голос с необыкновенною кротостию, — вы изволите говорить справедливо. Вы точно нанимали у нас квартиру, но изволили от нее отказаться, и я отдал ее другому…
— Вздор! Я не отказывался.
— Как угодно.
— Вы не имеете права согнать меня в такую пору таким бесчестным образом с квартиры, завладеть моими вещами! Я буду жаловаться!
— Вся ваша воля! Осмелюсь вам доложить: вы сами изволили дать записочку, что вещи оставляете под залог, а квартире не стоять же пустой… Дело мое чистое: уж и надзиратель известен…
— Бездельник!
И юноша, полный благородного негодования, удалился быстрыми шагами, но, как ни скоро шел он, до него не мог не долететь торжествующий смех, раздавшийся во флигеле; ушел, взбешенный до крайности, и яростно пробежал мимо предусмотрительного дворника, который поджидал его с ключами у ворот и, запирая за ним калитку, пустил вслед ему замечание:
— А туда же, еще называется барин!
Так кончилась небольшая комедийка, разыгранная отставным сонным солдатом с опрометчивым нашим героем, — комедийка, доказывающая, что если Федотыч и точно был глуп, как утверждала жена его (а на такое свидетельство мы не можем не обратить внимания), то всё же обладал значительною долею того особенного плутовства, которого нет в редком русском человеке и которого не выколотишь из него никаким чубуком.
— Ну, дурак, ты сегодня отличился! — сказала Дурандиха и налила мужу стакан водки.
Он, не исторгнутый из обычной апатии своей даже удачею своего умысла, — может быть, потому, что уж не раз случалось ему откалывать такие коленца, — выпил молча и ушел спать. А Дурандиха долго еще толковала со своими компаньонками, необыкновенно повеселевшими, пила вино и на сон грядущий оттаскала за косу Феклушку за то, что она не только не принимала участия в общей радости, но даже казалась грустнее обыкновенного…
Герой наш, полубольной, полный бессильной ярости, очутился на улице в глухую осеннюю ночь без пристанища…
Тяжело человеку смотреть на пестрый, бесчисленный ряд громадных зданий, которые в состоянии вместить десятки тысяч семейств, и знать, что ни в одном из них нет для него приюта, нет тесного уголка, где бы он мог согреться, отдохнуть от забот и усталости, успокоить душу и тело… тяжело, мучительно-обидно! Клим не плакал, не роптал: судьба уже обрушила на главу его множество гораздо важнейших несчастий, так что последнее скорей можно было принять за шутку ее, чем за обиду… Но не менее того и оно было важно. Едва только несколько оправившись от болезни, еще слабый телом, растерзанный душою, Клим принужден был провесть ночь на улице; вместо спокойствия, которое так нужно было ему, мелькнула в перспективе голодная смерть, на мостовой, в виду множества добрых людей… Тут есть о чем подумать, есть о чем вздохнуть… Машинально ходил Клим из улицы в улицу, из переулка в переулок… Вдруг он остановился против одного дома. Здесь жила его прежняя хозяйка. «Зайди, — шептал ему тайный голос. — У нее, может быть, не занята еще комната подле спальни; ты беден, ты без приюта — она отогреет тебя, укроет от непогоды…»
— Нет, нет! — громко воскликнул Клим и опрометью бросился далее. «А вот дом того франта, который некогда просил тебя отбить у него любовницу. Может быть, он еще от нее не избавился; попробуй, он богат, силен и щедр!» — продолжал тайный голос, но Клим не слушал и бежал далее… «А вот здесь живет экзекутор, — заговорил опять тайный голос, когда Клим прошел несколько улиц, — согласись на женитьбу… Что нужды, что жена будет дурна, не по сердцу, за ней дают десять тысяч, а теперь у тебя нет десяти копеек…» Но добродетельный герой наш еще шибче побежал прочь от дома экзекутора, как будто чем испуганный, а дождь между тем лил ливмя, а пронзительный ветер пробирал до костей. Согласитесь, что надобно иметь большую твердость, чтоб устоять против явных искушений и остаться верным добродетели в такую дурную погоду…
Клим дрожал всем телом; глаза его горели болезненным огнем, голова была горяча, как раскаленное железо, а по всему телу пробегал судорожный холод; вследствие душевных потрясений и продолжительной прогулки на сыром воздухе недавняя болезнь, очевидно, начала возвращаться. Он уже не мог идти далее и присел на лесенке какого-то магазина. Тяжело, тяжело было ему. Видеть неминуемую погибель, близкую смерть — и от каких причин! О, вы не испытали! Вы не можете судить, как убийственно обидно для человека подобное положение. Не мучительно, не неприятно, а именно обидно! Весело погибать в честном бою с врагом, в борьбе с карающим роком — лицом к лицу, грудь с грудью… о, весело! Но погибать под гнетом каких-нибудь ничтожных обстоятельств, которых влияние мог бы разрушить первый глупец, первый бессмысленный бродяга, у которого есть в кармане несколько рублей… о, смешно, смешно!
Вдали по проспекту раздавались шаги, которые всё становились ближе и ближе. Клим поднял голову… При свете фонарей ему удалось рассмотреть двух человек, идущих к нему; один был старый, другой молодой; одежда их была почти одинакова, и у обоих одинаково бедна, с заплатами, за плечами их было что-<то> вроде походных котомок; в руках старика палка. Приближаясь к тому месту, где сидел Клим, они о чем-то очень жарко разговаривали и, казалось, были навеселе.
Вдруг молодой, заметив Клима, быстро забежал вперед, подскочил к нему, протянул руку и жалобно произнес:
— Христа ради! на бедность! грошик! барин добрый!
Герой наш захохотал дико и напыщенно, потому что так уж были построены его мысли, что он не мог пропустить столь прекрасного случая, чтоб не принять его за новую бесчеловечную насмешку судьбы.
— У меня! — воскликнул он. — Просят денег. У меня!
И он опять захохотал. А нищий еще жалобнее повторил свою просьбу. В то время, запыхавшись, нагнал его старый товарищ, кричавший ему еще издали:
— Постой! постой! Я постарше тебя!
И старый нищий, по примеру молодого, протянул руку к нашему герою и уже начал ту же беззаветную фразу, но вдруг на половине остановился и пристально посмотрел в бледное лицо продрогшего юноши.
— Ба! ба! ба! никак, нашего поля ягода! — сказал он. — Что с тобой, господин?
— Я ничего не могу вам дать, добрые люди, — отвечал наш герой. — Ступайте своей дорогой!
И он плотней завернулся в свою легкую шинель и сел снова на лесенку.
— Пойдем! — шепнул молодой нищий старому. Но старик не трогался с места.
— Озяб? — спросил он.
— Озяб.
— Так что ж ты уселся тут?.. Не лето, брат… Чем глубже ночь, то холодней будет… Ночевать негде, что ли?
Во всяком другом случае герой наш, верно, распространился бы с той высокой и гордой иронией, к которой столько был способен, об удобствах и приятностях ночлега на улице под открытым небом, где вольно дышится во всю грудь и сладок сон, навеваемый пронзительным гуденьем осеннего ветра и охраняемый добрыми светилами ночными. Но теперь, когда холод сковал ему даже самый язык, он мог отвечать только:
— Ночую и здесь.
— Пойдем! — шепнул опять молодой нищий, потянув старика за рукав. Но тот рассердился.
— Пойдем! пойдем! — возразил он. — Небось, как тебя полуживого вынимали из сугроба, никто не кричал: пойдем! Бросить бы тебя, подлеца! Замерз бы, как крыса… А вот здесь, как надо другому помочь, — так пойдем!
Услышав, что нищий хочет ему помочь, герой наш горько усмехнулся.
— Плохой ночлег на улице, — продолжал старик, обращаясь к нему. — Слышь, как ветерок-от гудит — ветерок-то с моря: проберет хоть кого… Вишь, ты как дрожишь… До утра так окостенеешь, что тебя штофом пеннику не справишь… Пойдем к нам… у нас не больно красиво и просторно, зато тепло… переночуешь, а там куда хочешь ступай себе… А?
— Мне нечем заплатить вам за ночлег, — отвечал наш герой.
— Не о плате речь! Какая нам с тебя плата! Вишь, ты весь дрожишь как осиновый лист, и лица на тебе нет, а туда же, спесь. С богатым спесивься — богатый