или нет?
Весть о новом гениальном романе, о новом литературном гении с необыкновенною быстротою разнеслась в литературном кружке, центром и светилом которого был Мерцалов. Приятели, приходившие к нему, не видели его иначе как с рукописью «Каменного сердца» в руках, из которой он тотчас же начинал читать отрывки, восхищаясь ими и отдавая должную дань удивления таланту автора.
Литературный кружок, составившийся около Мерцалова, заключал в себе всё, что тогда в литературе было молодого, талантливого и благородного. Но, кроме литераторов, к нему принадлежало несколько лиц, ничего никогда не писавших и которые, вероятно, никогда ничего не напишут. Тем не; менее они, однако ж, не имели другого круга, кроме литературного, в котором и проводили всё свое время, свободное от служебных или других занятий. Их терпели там, да и попали они туда благодаря покровительству Мерцалова или другого литератора, имевшего авторитет; вступление их в литературный круг всегда оправдывалось какими-нибудь достоинствами, которые открывали в них меценаты, а за ними и другие. «Он хотя и не пишет Стихов, но он поэт в душе, — говорили про одного. — Посмотрите, как он понимает прекрасное! Как умеет подметить каждую тончайшую черту в поэтическом произведении!» Другого именовали благородной личностью, удивляясь его широкой способности сочувствовать прекрасному, рассказывая о нем всё один и тот же анекдот в доказательство его необыкновенной нравственной силы. В третьем признавали необыкновенный юмор. Особенно много было таких, которые умели сочувствовать, почему их и можно назвать литературными сочувствователями. В самом же деле они были добрые малые, большей частию совершенно безразличные, умевшие сделаться необходимыми светилам кружка кто по своим связям, кто по богатству, а кто просто но особенной угодливости и уменью льстить.
Поэт в душе был богат — и вся компания раз в неделю у него ужинала с шампанским! и трюфелями. Кроме того, в важных случаях он давал деньги взаймы, чем литераторы с кредитом нравственным, но не существенным, не упускали пользоваться.
Благородная личность, отличавшаяся необыкновенной наклонностью ко сну, апатии и тучности, умела сделаться необходимою благодаря своей ловкости и неутомимости в исполнении поручений. Нужно ли достать книгу, заказать в долг платье, устроить дело с книгопродавцем, заставить кого-нибудь задать обед и пригласить именно тех-то и тех-то, занять денег, — Благородная личность бросала собственные дела и с жаром спешила выполнить желание поручителя, разумеется, если он был человек с весом. Если литератор уезжал куда-нибудь далеко и имел нужду в корреспонденте, никто и никогда не мог быть надежнее Благородной личности. С непостижимым жаром бралась она извещать вас обо всем, что делается в литературе в ваше отсутствие, управлять вашими крестьянами, если они имеются в Петербурге, высылать вам ваши любимые сигары. И делала она всё с такою готовностию, любезностию, так бескорыстно, так исправно, что слава Благородной личности росла с необыкновенной быстротою и, не довольствуясь литературным кругом, начала проникать уже в другие круги.
Скоро она открыла ему дорогу в более широкую сферу деятельности, где Благородная личность и не замедлила проявиться н таком блеске, что описание подвигов Благородной личности в своем месте наших записок составит несколько отдельных глав, а может быть и целый том.
Художественная натура отличалась почти тем же, чем и Поэт в душе, с тою только разницею, что ужины, которые с стесненным сердцем давала она иногда, чтоб поддержать свое достоинство, были невероятно плохи, а деньги ссужала она с большим трудом, малыми суммами и притом не иначе как под верные залоги, взимая изрядные проценты.
Практическая голова, принимавшая участие в одной акционерной компании, разошедшейся «вследствие неблагоприятного оборота дел» и приславшей своим акционерам вместо дивиденда счет, по которому приходилось приплатить порядочную сумму, — Практическая голова брала тем, что помогала литераторам, как людям трудящимся и способным приобретать, в крайних случаях извертываться их же собственными средствами и доставать денег, когда уже другим путем достать их не было возможности. Она зналась с книгопродавцами, хорошо знала моральный кредит каждого литератора и, действительно, между ними была самая практическая голова.
Элемент светскости держался тем, что приносил собранные, впрочем из третьих рук, новости и сплетни из светского круга, до которых все вообще литераторы весьма падки.
Библиотека снабжала литераторов редкими и дорогими изданиями и вообще всякими нужными книгами.
Газета дополняла Элемент светскости: это был человек, с утра до ночи шатавшийся по разным петербургским кружкам, выслушивавший и тотчас вписывавший в свою книжечку даже всё, что доводилось услышать на улице.
Наконец, Всесторонняя (она же и Восприимчивая) натура брала тем, что всё знала, всё видела, всему сочувствовала и всем наслаждалась, глубоко воспринимая в свое широкое лоно каждое явление жизни, произведение пера, резца и кисти и, подобно пчеле, сбирая со всего сок наслаждений. Так о нем говорили, замечая, что счастливая способность его всем наслаждаться, всё] понимать, всему сочувствовать, не отдаваясь ничему исключительно, достойна зависти. В самом же деле он приобрел вес тем, что три года пространствовал за границей, был в Париже и Лондоне, видел все замечательные картинные галереи и обладал необыкновенным нахальством говорить обо всем, — хоть о китайской грамматике, — резко, решительно, с ученым видом знатока.
Таковы были разнородные элементы, составлявшие ту часть кружка, которой мы дали название литературных сочувствователей. Между ними были два-три человека ученых (к ним принадлежала Всеобъемлющая натура), которые были бы у места во всяком кругу; остальные были решительно безразличны и, кроме исчисленных средств, держались в литературном кругу неистощимой и подобострастной лестью, раболепством и угодливостью, доходившей до того, что многие почитали счастием, если литератор поручал им переписать свое сочинение, и уверяли, что, исполняя работу, чувствовали восторженный трепет и проливали слезы умиления; другие подвергались добровольному унижению, выдерживая довольно неприятные сцены, когда Мерцалов, раздражавшийся довольно скоро, находился в моменте распадения; в такие минуты он не почитал неудобным объявить некстати пришедшему литературному сочувствователю: «Убирайтесь вон!» — или встретить другого таким образом:
— Куда вы к черту пропали? Мне нужен был до зарезу «Conversations Lexicon»! я посылал к вам три раза. Вечно вас нет, когда нужно, а как не до вас — вы тотчас тут как тут! И чего вы пришли, я просил не вас, а лексикон. Принесли?
— Нет, отдан Лыкошину.
— Отдан? Вечно так! И кто вас просил отдавать!
Бедный сочувствователь молчал, не осмеливаясь напомнить даже, что библиотека принадлежит ему и что он волен распоряжаться своими книгами.
Если ужин, данный сочувствователем, оказывался дурен, ему тотчас же делался строжайший выговор:
— Подошвы, батюшка, подошвы! — кричал один, вздев на вилку котлету и поднося ее к носу хозяина.
— Уксус! — говорил другой, пробуя сотерн.
— Сандал! — говорил третий, выплескивая на тарелку красное вино.
И так далее.
В заключение некто Парутин, человек с строгими и непреклонными правилами, щеголявший правдивостью <…>
Иногда кончалось тем, что хозяина приводили в слезы. Но страсть к литературному кругу скоро подавляла в нем претерпенное унижение, и через неделю он снова созывая приятелей ужинать.
— Смотрите! — говорили ему в один голос приглашаемые. — Смотрите!
— Смотри! — возглашал басом Парутин, говоривший всякому без исключения «ты», выразительно грозя пальцем амфитриону.
Впрочем, страсть некоторых литературных сочувствователей созывать литераторов, которые в таких случаях обыкновенно осведомлялись, будет ли ужин, доходила до такой степени, что они стоили такого обхождения.
Человек ограниченный, редко и неохотно допускаемый в лит<ературный> круг (хотя в горячих усилиях добиться такого счастия он даже ездил за границу, при совершенном незнании французского языка), желая сблизиться с литераторами, изъявляет желание дать им ужин. Он робко сообщает свое требование Парутину.
— А ужин будет? — угрюмо спр<ашивает> Парутин.
— С шампанским?
— Как же!
— Смотрите, чтоб шампанского было довольно.
— Будет, поверьте, будет. Только позвольте вас спросить: жена моя также желает видеть литераторов… Ну, понимаете, ей интересно: она может присутствовать?
— Жена? — восклицает Парутин. — Жена! Никогда! Чтобы духу ее не было!
— Но она потом уйдет; ей только посмотреть…
— Ни-ни-ни! — возражает Парутин, грозно поводя чубуком, который у него в зубах. — Жены не надо, слышишь? И детей не надо… Слышишь?
И робкий сочувствователь гонит со двора жену и детей, чтоб только иметь честь потчевать ужином господ литераторов.
Юные сочувствователи, находящиеся еще под опекой папенек и маменек, иногда также поддаются желанию созвать литераторов, долго борются они с искушением; наконец всё, по-видимому, устроено хорошо; комната их, к счастию, особо, в нижнем этаже, и притом родителей нет дома. Сочувствователь спешит воспользоваться благоприятным случаем и созывает компанию.
Пир в полном разгаре; только что поужинали, шампанское льется рекою, и под его живительным влиянием разговор всё становится одушевленнее; наконец начинается горячий спор, постепенно переходящий в крик.
Вдруг посреди всеобщего одушевления тихими шагами, в туфлях, халате и колпаке, входит старик, с раздраженным, пылающим лицом, с сальным огарком в руке. Он падает, как осколок бомбы, посреди веселой компании, и всё в минуту умолкает, устремляя вопрошающий и недовольный взор к сочувствователю, как полотно бледному и трепещущему. Воцаряется глубокая тишина, посреди которой, подобно грому, раздается грозный, раздражительный голос старика:
— Мальчишка! Что ты делаешь? Мальчишка! А вы, господа…
— Папенька, честь имею представить вам моих приятелей: господин Решетилов — автор «Каменного сердца»; Ветлугин — наш знаменитый критик, Тростников — тоже критик, Лыкошин — переводчик Кальдерона… и всего!
Несчастный! Он думает знаменитостию своих гостей смягчить гнев раздраженного родителя. Но родитель грозно прерывает его восклицанием:
— Молчать! Убирайся спать, мальчишка! Прошу покорно: вино! лампы! канделябры!
Он подходит к лампе, к канделябрам и тушит их. Комната остается в полумраке, и только свеча в руках старика тускло освещает ее…
Гости хватают шляпы и гурьбой уходят, сопровождаемые, грозным ворчаньем старика, который не соблюдает разборчивости в выражениях ни касательно их, ни касательно своего сына, которого он угрожает просто посечь.
— Да и гостям твоим надо бы то же! — кричит он так громко, что уходящие гости слышат.
Проклиная юного сочувствователя, гости расходятся с хохотом.
Юный сочувствователь долго потом не показывается в литературном кругу, пока наконец важная услуга Мерцалову или какая-нибудь чрезвычайная новость, ему одному известная, снова не раскроет ему дверей туда.
Но сильнее ужинов, мелких услуг и лести поддерживал сочувствователей в литературном кругу, даже делал необходимыми, их язык, покорный и неутомимый, которому светила кружка могли давать по собственному произволу какое угодно направление в твердой уверенности, что похвала, порицание, новость, мнение — всё будет пущено в ход с неимоверною скоростию и таким же искусством. Не должно думать, чтоб такие вещи делались вследствие предварительной стачки. Избави бог! Как между литераторами, так и между сочувствователями господствовал дух правдивости, может быть, потому, что светила кружка отличались действительно честностью или, говоря литературным языком, добросовестностью; дурные поступки подвергались