она, то, верно, добрый башмачник сжалится надо мной. Судьба моя решится!
Вхожу, спрашиваю.
Писем немного: все старые друзья забыли сумасбродного странника… забыла и та, по милости которой вытерпел он столько трудов и горя: ни на одном конверте нет ее почерка!.. Больна ли она? умерла? или уж решительно не хочет знать своего прежнего друга?
Боже мой! думал ли я, что все это так разыграется? Больше за себя, чем за Полиньку, боялся я. Я не верил сам, чтоб достало у меня характера выдержать такую роль, победить столько трудностей, перенести столько работы и горя. Но — я дознал опытом — стоит поставить себя в такое положение, чтоб нельзя было воротиться, и пойдешь вперед… Так шел я, и когда подумаю о пройденном пути, когда вспомню, все что вынесено, мне и теперь* не верится!..
С тяжелым чувством развернул я письмо Карла Иваныча… Так! с первых строк угадал я печальную истину. Добрый, чувствительный немец! он не говорит ничего прямо, он как будто сам совестится и страдает за Полиньку… как будто он виноват, что она не сдержала своих клятв, или что недостало у ней великодушия, благородной чистосердечности сказать мне прямо горькую правду… он старается оправдать ее!
Он пишет, что Полинька жила в богатом доме, где есть молодой и красивый человек, что он видел ее не раз в карете, богато разряженную… но прибавляет, что лицо у ней было грустное, что она должна быть несчастна и что ее не должно винить… А потом, говорит он, она вдруг исчезла, все мы потеряли ее из виду… и вот уж давно давно ничего не знаем о ней…
Я понимаю, все понимаю!
Что мне делать? куда деваться? вот у меня есть теперь деньги, и есть знание, опыт, навык к труду, с которыми я могу легко удвоить мой капитал… Но для чего? я работал для нее, для нее нес труды сверхъестественные… для нее мерз я на Новой Земле, оторвал себя от всех благородных человеческих интересов, предпочел обществу людей дикие битвы с зверями, и сам, как зверь, одевшись медвежьими шкурами, бродил по глухим лесам, по пустынным тундрам, зарывался в снег от холоду, много раз был между жизнью и смертью, доверяясь слепой случайности, как существо неразумное! там грозила мне голодная смерть, там зверь, сильнейший, чем я, скалил на меня свои зубы… там кровожадные дикари искали моей смерти…
И я терпел голод, боролся с чудовищами пустынь и морей, и я падал, сорвавшись с высоких гор вместе с предательской снежной глыбой… я терпел бури на суше и на море… дикий обитатель степи закидывал аркан над головой моей… но судьба пощадила меня!
Для чего?.. я думал: для счастья! но счастье не суждено мне… Так неужели для того, чтоб умереть спокойно на кровати где-нибудь в Струнниковом переулке, под двойным тяжелым воспоминанием короткого, давно минувшего счастья и долгой, бесполезной и сонной жизни?..
Нет, я не вернусь в Петербург… Мне нравится роль Хребтова, вечно деятельного и спокойного, задумчивого зрителя великих картин и драм природы, в которых он сам иногда играет такую чудную роль.
Куда же я пущусь еще?
2
Решено! еду в Америку! Случай найден. Притом, говорят, там так нужны люди деятельные и опытные, что если и прямо туда отправиться, так без дела не будешь. Как обрадовался Хребтов! Я уверен, было в его жизни что-нибудь таинственное и страшное, разыгралась драма, которая навсегда наложила на него печать свою, заставила его разлюбить домашний очаг, оседлую жизнь — все, что пленяет человека счастливого, и полюбить жизнь странническую, в которой всякий уголок земли родина и вместе чужбина, все люди друзья и братья и вместе чужие, которых любишь, пока с ними, и покидаешь равнодушно, без боли сердечной…
3
Насилу дождался я весны. Все было давно готово, и мы, наконец, начали путь.
В версте за Казанью попался мне один знакомый.
— Куда вы едете? — спросил он.
— В Америку! — И самому мне стало вдруг страшно.
В Америку! я уж довольно привык к далеким и трудным странствованиям, притерпелся ко всем дорожным невзгодам, и не неволя теперь, а добрая воля гонит меня туда, а все тяжело, темный страх так и сжимает душу…
И не предстоящие труды, опасности и лишения, даже не трагическая участь несчастного Душникова смущают душу. Нет! но мысль, что с каждой минутой, с каждым шагом отдаляюсь я все больше и больше от всего, с чем кровными узами связаны интересы моей мысли и моего сердца… где некогда мечтал и сам я быть полезным деятелем, — вот как объясняю я свой темный страх.
Но прощайте, надежды другой деятельности, кроме той, которой недобровольно отдал я лучшие свои годы и силы и кроме которой не найду ничего там, куда стремлюсь… да и что бы я сделал?.. что мог сделать?.. ничего! ничего! Пора перестать быть мечтателем, перестать лицемерить хоть перед самим собой.
Прощайте и вы, надежды моего сердца… прощай, Полинька! Я ехал на три года, они прошли, и я мог уже давно быть у ног твоих по странной прихоти судьбы, не изменившей срока, который назначила моя детская самонадеянность. Но теперь вернее всего, что мы никогда больше не увидимся.
Когда любовь изменила, когда нет дела по сердцу, всего лучше ехать в далекую, далекую, незнакомую сторону…
Есть картины, есть явления природы, которые, если не заглушат горя, то по крайней мере ослабят его разрушительную силу, показав человеку, что он слишком ничтожен, чтоб вечно носиться с своими страданиями, исключительно посвящать самому себе все свое внимание…
До Перми не видали мы ничего особенно замечательного. Но, вступив в пределы Пермской губернии, обильной лесом, мы были поражены чудным зрелищем: дым густой массой стоял над огромным лесом, тянувшимся по одну сторону дороги; он горел. Упал вечер. Картина стала еще грознее и величественнее. Весь лес был охвачен пламенем. Огненный гигантский полукруг огибал нас с одной стороны; по другую сторону шла низменная поляна, усеянная реками и озерами, блестевшими подобно громадным зеркальным стеклам, вставленным рукой волшебника в потолок своего подземного замка. Было светлей, чем днем, не менее страшна тьма полярных ночей: так блестят глаза умирающего, готовые навсегда потухнуть. Гром и треск смешивались с отчаянными криками летавших в дыму птиц, и над всем лесом непрестанно стоял глухой гул, подобный кипению многих тысяч котлов. Искры и огромные головни, вскидываемые ветром, словно ракеты, врезывались в густую необозримую тучу дыма, расстилавшуюся над страшной картиной разрушения.
Над головами нашими беспрестанно проносились шумные стаи птиц, перелетавших в смятении через дорогу. Но и там, казалось, они не находили спокойного приюта и с криком носились над, ручьями и озерами, отражавшими их смятенные фигуры в своей блестящей поверхности. Лошади наши беспрестанно фыркали и кидались в сторону, пугаемые зверями, перебегавшими дорогу.
Мы видели множество зайцев и лисиц; видели целое стадо волков; видели медведей. Все спешило покинуть прежнее убежище, преданное гибели и грозившее гибелью своим обитателям.
Натура охотника взяла свое. Мы остановились и принялись стрелять.
Никто, думаю, не испытывал такой чудной охоты, и, верно, не один страстный охотник или просто любитель сильных ощущений дал бы дорого, чтоб потешиться такой охотой. Что значит в сравнении с ней облава, хоть сгоните в лес половину населения всей губернии? или целый миллион гончих… и какая обстановка!
Надо сознаться, что в самой бессовестности, с какою мы пользовались бедственным положением лесных обитателей, было что-то упоительное, у меня и щемило сердце, и как-то вместе с тем было ему невыразимо любо; мысль, что, верно, уж не придется мне в другой раз в жизни испытать такую охоту, делала меня жестоким. Хребтов был в совершенном упоении. Никогда я не видал его столько одушевленным, восторженным. Казалось, он был теперь в своей стихии и получал свою долю наслаждения, которое немногие вещи в жизни доставляли ему.
— Какова охотка? — сказал он мне радостным голосом, когда бег зверей перемежился. — Будешь помнить?
— Таких вещей не забывают, Антип Савельич!
— Не станешь жалеть, что поехал в Америку?
Не успел я отвечать, как в десяти шагах от нас показался темный зверь, которого я принял за медведя. Мы оба выстрелили. Зверь упал.
То была огромная чернобурая лисица.
С появлением утренней зари пламя стало бледнеть. Мы двинулись в путь.
Только к концу третьего дня кончился лес, а с ним и страшные картины, которыми любовались мы по ночам, и нестерпимо душный воздух, и наша оригинальная охота.
— Отчего такой страшный пожар? — спросил я Хребтова.
— А просто оттого, что лесу здесь еще, слава богу, много. Никому и в голову не приходит беречь его. Проезжий ли какой, окрестный ли мужик, пастух ли разложит костер: сварил кашу, отдохнул — и поехал дальше. И в уме нет, чтоб погасить костер… да и воды иной раз близко нет… Начальство уж как запрещает оставлять костры; не погасивши, — да поди угляди за всяким…
4
Екатеринбург, Томск, Красноярск, Нижнеудинск, Иркутск, Бурятская степь, Алекминск. Вот самые заметные точки на пути до Якутска. Много встретил я тут любопытного и оригинального, да нет у меня охоты рассказывать, что в Сибири ужасно много лесов и еще больше дичи, так что даже одеяла шьются из кож, содранных с голов селезней; что на Барабинской степи отличная трава и такая гибель оводов, что они иногда заедают лошадей до смерти; что бурятские дети вечно сосут кусок жиру и сами похожи на посудину, налитую салом; что сибиряки говорят вместо табаку понюхать: «крошки ширкнуть в нос»… Мимо, мимо! Когда-нибудь, если явится охота, я все опишу, а теперь замечу только, что в Сибири еще более, чем в губерниях Астраханской и Архангельской, поразили меня многие добрые свойства русского крестьянина. Сколько чудных историй слышал я, и таких историй, таких подвигов, что, доведись нашему брату сделать что-нибудь подобное, хватило бы рассказывать на всю жизнь, да нашлись бы и слушатели, и хвалители. А здесь такие дела делаются и забываются, как самые обыкновенные вещи; никто им не удивляется; никто не говорит о них.
Там мужик Вавило дубинкой уходил матерого волка, который, сбесившись, бежал прямо в село, где оставались только бабы да полоскавшиеся в лужах малые ребятишки. В другом месте ражий парень невзначай набрел на медведя; делать нечего: уходить поздно! Пошли в рукопашный; медведь дерет парню плечи, а парень держит его за уши так крепко, что действовать зубами медведь не может, как ни рвется. Так проходит и час, и два. Стал ослабевать медведь. Парень улучил минуту, выхватил нож из-за пояса и пропорол ему брюхо! Любо парню! пошел за дровами, а принес медвежью шкуру, и