только звуки печальные да торжественно-грозные, оно не оскорбит несчастливца непривычным звуком радости, — не оттого ли в море нашел он могилу свою? Мир его праху, на дне пропасти, среди темных и недоступных подводных равнин, под непроницаемым покровом волн, убаюкивающих погребальными песнями вечный сон покойника! И чем мрачней, чем заунывней будут напевы моря, тем слаще и крепче будет спаться моему бедному другу, не любившему и не знавшему веселых звуков!
Так думал я, медленно снимаясь с якоря и отплывая к родному берегу…»
Рассказ Каютина нагнал на всех порядочную тоску, не исключая самого рассказчика. Никто не обратил внимания на Лизу, которая давно уже глядела, как безумная, и дико улыбалась. Все были еще под тяжелым впечатлением рассказа и молчали, когда Лиза выбежала из комнаты. Через четверть часа Соня подала Граблину записку: в этой записке Лиза просила сказать Каютину, что желает переговорить с ним в саду.
Был довольно свежий осенний вечер; луна в легком паре высоко катилась по небу, испещренному звездами и черными тучами. Но Лиза не замечала холода и вышла в сад с открытой шеей. Она встретила Каютина нежным пожатьем, руки; волнение ее было так сильно, что она долго не могла говорить, и, прислонившись к дереву, стояла молча. Наконец она грустно сказала:
— Вам, может быть, покажется странным мой поступок… А впрочем, мне все равно! — прибавила она с презрением. — Я призвала вас сюда, чтоб вы мне сказали: истинное ли происшествие, что вы говорили?
И она смотрела на Каютина, дрожа всем телом.
— Да, — отвечал он печально.
— И этот несчастный… это был он? — почти с воплем сказала Лиза, закрыв в ужасе лицо.
— Да.
Лиза заглушила свой стон, прижав к губам весь уже смоченный слезами платок. Глухое рыдание ее могло сравниться только с рыданьем Душникова, когда он прощался с ней.
— Пойдемте в комнату, здесь сыро! — с участьем сказал Каютин.
Лиза, громко зарыдав, махнула ему рукой и кинулась бежать по аллее.
Каютин возвратился в комнату.
Граблин, узнав, что Лиза плакала, побежал к ней, но нигде не нашел ее и возвратился в комнату в сильном волнении.
— Степан Петрович, где Лиза? — спросила старушка, видя, что он пришел один.
— Не знаю, ее нет в саду.
— Где же она? — тревожно воскликнула бабушка и прибавила спокойнее:
— Верно, наверху!
— Я был там сейчас, ее нет! — с испугом заметил Граблин.
Все засуетились и кинулись в сад, взяли фонарь и стали искать Лизу.
Бабушка в отчаянии кричала в саду:
— Лиза! Лизанька! где ты?
Даже Соня, бледная, бегала по саду и кричала:
— Барышня, барышня! где вы? вас ищут!
В слезах привели бедную перепуганную старушку обратно в комнату; рыдая, звала она свою внучку. Граблин бегал, как сумасшедший, из саду наверх, потом опять в сад.
Но вдруг вбежала Соня и радостно объявила, что барышня очутилась у себя в комнате.
Все пошли наверх, но дверь была заперта на ключ; стали стучать, никто не откликался. Бабушка первая, едва сдерживая слезы, звала Лизу. Ответа не было! Граблин рвал на себе волосы и в исступлении кричал:
— Надо выломить дверь, может с нею что-нибудь случилось!
Кто-то кинулся к двери.
— Не сметь! оставьте меня в покое! — резким голосом произнесла Лиза и еще раз повернула ключ в замке.
— Лизанька, голубушка, покажись! что с тобою? — радостно сказала старушка, услышав голос своей внучки.
— Оставьте меня, молю вас, оставьте меня! — таким раздирающим голосом отвечала Лиза, что все стоявшие попятились от двери, переглянулись и замерли в каком-то недоумении, потом на цыпочках сошли вниз.
Уселись вокруг стола, пробовали завести разговор, но он не вязался. Гости разошлись, остался один Граблин с бабушкой, которая сильно горевала, что сделалось с Лизой?
В тот вечер они не дождались Лизы: она не вышла из своей комнаты; то же было и на другой день; она ничего не ела, даже не откликалась на нежные просьбы бабушки.
Старушка, наконец, пришла в такое отчаяние, что разрыдалась и, упав на колени перед дверью, решительно сказала:
— Я не встану, пока ты не отворишь мне двери, Лиза. Пусть тут умру я, старуха!
Дверь растворилась, и Лиза, с распухшими глазами, бледная, с воплем кинулась к своей бабушке и, целуя ей руки, твердила в отчаянии:
— Я не виновата, я не виновата!
Долго бабушка и внучка плакали вместе — одна от радости, другая от угрызения совести…
Лиза совершенно изменилась: в ней не осталось и тени детской резвости; в ее взгляде, в походке и во всех движениях выказывалась томительная грусть.
Бабушка часто не узнавала свою внучку и с беспокойством иногда спрашивала Граблина:
— Что с ней? да моя ли это Лиза?
Между тем Лиза была, казалось, покойна, даже предупредительна ко всем, особенно к Граблину, и если видела его скучным, то жала ему руку и умоляющим голосом говорила:
— Не скучайте, мне очень тяжело!
Или она горько плакала, уверяя, что она злодейка, что она отравляет жизнь всех, кто близок к ней.
Вместо смуглого и полного жизни цвет лица сделался у ней желтый, болезненный, щеки впали, глаза сделались еще больше, но лишились своего чудного огня. Лиза часто от слабости лежала по целым дням в постели, жизнь ее горела…
Глава VIII
Горе и радость перемешаны в жизни
Усердно искал Полиньку Каютин. Рассказы Граблина пробудили в нем темную надежду, что, может быть, она не виновата и счастье их еще возможно. Но поиски были напрасны, и он, наконец, с отчаянием прекратил их, решив, что она или умерла, или уехала куда-нибудь. И в уме его уже рисовался план самому пуститься снова в дорогу, забраться куда-нибудь подальше, к новым картинам природы, к новым трудам и впечатлениям; авось угомонится томительная тоска, которою полно было его сердце! Он ждал только весны, чтоб оставить Петербург.
И как было найти ему Полиньку? Встретив в самую тяжелую пору своей жизни неожиданную покровительницу в полоумной рябой лоскутнице, тихо, незаметно жила она в самом отдаленном углу огромного города, редко покидая темную лачужку и почти не показываясь в большие улицы.
С отъезда Каютина жизнь ее исполнена была стольких страданий, что она дорого ценила мрачную и уединенную лачужку, заваленную тряпьем, в котором целые дни рылась лоскутница, напевая дребезжащим старческим голосом заунывные песни. Однообразна была жизнь Полиньки, полная утомительного спокойствия, невозмутимой тишины, которую дорого ценят несчастные. Одна была забота у ней — облегчать труд и горе бедной старухи, которая приняла в ней участие. Но скоро не стало и наружного спокойствия в бедной лачужке. Здоровье лоскутницы быстро разрушалось. Иногда ум ее так помрачался, что она переносилась воображением за несколько лет назад и жила в прошедшем. Лоскутница разговаривала с Полинькою, как с ее матерью; ворчала, бранилась ежеминутно. А потом, очнувшись, страдала мыслью, что мучит бедную Полиньку, целовала ее и со слезами упрашивала не жалеть ее, бросить…
— Я не стою, моя красавица, — говорила она, — чтоб ты глядела своими ясными очами на меня, безобразную злодейку. А ты еще убиваешься и скучаешь! оставь меня, брось, пусть я, как собака, издохну, пусть, когда умирать стану, некому будет подать мне воды промочить горло, пусть умру одна-одинехонька, как прожила свой горький век!
Полинька успокаивала лоскутницу, как могла, уверяла, что не тяготится ею, что ей даже приятно быть полезной хоть кому-нибудь, что жизнь ее также безотрадна и одинока. Но лоскутница и тут находила себе страдание; в ее слабой голове теснились разные подозрения и быстро принимали чудовищные размеры; ей казалось, что Полинька обманывает ее, что она хочет тихонько убежать от нее. Тогда старуха не выпускала Полиньку ни на минуту из своей мрачной комнаты, держала дверь назаперти, закрывала ставни и заколачивала гвоздями. Ночью она не смыкала глаз, сторожа ее, и часто вскакивала с постели и садилась на пол возле дивана, где спала Полинька. Как ни клялась Полинька, что не думает бежать, лоскутница твердила одно:
— Ведь мать твоя убежала же? а я ее так же любила!
Единственным развлечением Полиньки было расспрашивать лоскутницу о своей матери и родных, но и того она скоро лишилась: лоскутница все хилела; память у ней так ослабла, что она настоящее смешивала с прошедшим и часто говорила такой вздор, что Полинька, как ни жалела старуху, невольно улыбалась. В Дарье же явилась вдруг необыкновенная деятельность: целый день она разбирала лохмотья, порола, чинила их, снова порола починенное и опять принималась чинить. Часто она делала наставления и экзамены Полиньке, воображая, что та непременно наследует ее должность. Набрав старого тряпья на руки, надев сверх женской истасканной шляпы такую же мужскую; — она кричала во все горло, воображая, что бродит по Толкучему, и приставала к Полиньке, чтоб та купила у нее что-нибудь. Если Полинька давала дорого, лоскутница страшно сердилась, и наоборот, смеялась с дикой радостью, если Полинька выкидывала какую-нибудь хитрость, чтоб приобресть покупку. Иногда лоскутница собирала свой хлам, раскладывала его по ровным кучкам и спрашивала Полиньку, какую кучку она скорее купила бы? Если Полинька ошибалась, указывая на тряпье, по мнению лоскутницы никуда негодное, тогда старуха горячилась, осыпала ее упреками и горько сетовала, что Полиньку всякий дурак надует!
Подарив Полиньке какую-нибудь вещь, Дарья на другой день непременно выменивала эту вещь на другую, и если ей удавалось надуть Полиньку, она в первую минуту была весела, а потом снова предавалась сожалениям о простодушии своей наследницы. Таким образом, беспрерывный торг кипел между лоскутницей и Полинькой, которую очень утомляли такие сцены.
Ей казалось, что живет она в каком-то совершенно незнакомом, чужом городе. Вечное одиночество пугало ее, и тут только стала она сочувствовать своей покровительнице, которая провела так две трети жизни.
Печально и медленно тянулись для Полиньки дни за днями, без всякой перемены в настоящем, без всякой надежды на перемену к лучшему в будущем. Наконец однообразие нарушилось: болезнь лоскутницы так усилилась, что она слегла в постель.
Ни днем, ни ночью Полинька не отходила от ее кровати; лоскутница постоянно держала ее за руку, из страха, чтоб Полинька не ушла от нее.
— Уж немного тебе быть со мною: я завтра, непременно завтра умру, — говорила каждый день старуха, думая такой хитростью подкрепить измученную Полиньку и удержать ее от мнимого бегства.
Но эти слова не утешали, а напротив, пугали Полиньку, которая, в отчаянии упав на колени перед лоскутницей, горько плакала, думая с ужасом:
— Я останусь опять одна в целом свете, снова всякий вправе будет унижать, преследовать меня, клеветать на меня. Куда я пойду?.. что я буду делать одна?
И у бедной девушки невольно вырывался вопль, в котором слышалось имя Каютина.
Как бы ни была светло и