Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в пятнадцати томах. Том 9. Три страны света

вон.

Мальчик уходит. Старичок закрывает глаза и делает усилие заснуть. Но усилия его напрасны.

— Сонуля!

Является мальчик.

— Подай Удина.

Мальчик приносит книгу. Старичок берет ее и через минуту оставляет… «Вот и Удин, — говорит он, — советует не принимать решительных мер, пока болезнь не определится…», затем им овладевает неестественная зевота. Он зевает с вариациями и фиоритурами, вытягивая бесконечные: «а-а-а-а о-о-о-о у-у-у-у…»

Мальчик!

Является мальчик.

Который час?

Сорок три минуты девятого.

Тишина.

Мальчик!

Является мальчик.

— Подай станок!

Мальчик приносит небольшой токарный станок. Старичок начинает пилить и строгать. Мальчик светит, стоя перед станком. Однообразное визжанье подпилка скоро убаюкивает его. Он спит, слегка покачиваясь. Наконец рука его ослабевает и раскрывается, подсвечник с резким звоном падает на пол. Мальчик вздрагивает, спешит поймать подсвечник и опять становится на прежнее место. Старичок поднимает голову и дает ему легкий щелчок. Снова раздается однообразное визжанье подпилка. Но через минуту старичок оставляет свою работу.

— Возьми прочь.

Мальчик уносит станок.

— Ты что видел во сне? — спрашивает старичок, когда он возвращается.

Мальчик, переминаясь, молчит, но старичок, уже не спрашивает — ни есть ли у него уши и слышит ли он, ни есть ли у него язык: он уж позабыл свой вопрос.

Он снова начинает зевать глухо, протяжно, убийственно…

Так проходит минут пять.

Старичок обращается к потолку: видит серых птиц, амуров и муз с арфами; к стене: видит желтое пламя, а над ним черный ус дыма, то сокращающийся, то вырастающий почти до потолка; видит нагорелую шапку светильни, которая то черна, то вдруг покраснеет, то вместе и красна и черна… Апатия, глубокая апатия выражается на лице старичка. Он обращается к самому себе: снова прислушивается к своему желудку, ощупывает себя до последнего ногтя; заглядывает то в Энгалычева, то в Удина, требует еще медицинскую книгу, известную в доме под именем Пекина, читает… Беспокойство, заснувшее на минуту, снова с страшною силой пробуждается в нем: лицо его покрывается смертельной бледностью.

Мальчик! — кричит он.

Является мальчик.

— Спроси у Анисьи шпанскую мушку и глауберову соль… да скажи Максиму, чтоб приготовил шесть горчишников самых крепких… Пусть затопит плиту, чтоб был огонь, если понадобится припарки ставить.

Но благодетельный голос еще не совсем замер в душе его. Отдав приказание, старичок во второй раз тотчас же отменяет его.

Мальчик возвращается в прихожую. Проходит пять минут. Тишина. Старичок снова принимается зевать, и заунывнее осеннего ветра, печальнее погребального колокола, болезненнее жужжанья осенней мухи, доживающей последние минуты свои, раздаются в комнате дикие, протяжные, апатические звуки его зевоты!

Мальчик в прихожей тоже увлекается его примером, но, не смея зевать громко, удерживается и поминутно ударяет себя ладонью по рту, широко раскрытому.

Потом старичок снова смотрит на потолок, на свечу, на стены, слушает ветер и дождь, наконец берется за свои книги… Еще минута, и огромная шпанская муха будет прилеплена на живот, исправно делающий свое дело, еще минута, и огненными горчишниками облепится здоровое тело… но вдруг слышится звук колокольчика, все ближе, ближе…

Вот он замолк; послышались голоса; скрипят ворота. Вот опять прозвенел колокольчик под самыми окнами.

Мальчик! мальчик! мальчик! ступай, свети! Кто-то приехал… к нам приехали! — кричит старичок с неожиданной энергией.

Дверь отворяется; высокий молодой человек, в пальто, в дорожной фуражке, в котором читатель узнал Каютина, показывается на пороге.

— Дядюшка! — кричит он, бросаясь к старику.

— Тимоша! Тимоша! тебя ли я вижу? — восклицает старичок, и радостное рыдание мешает ему продолжать. Он бросается на шею племяннику.

Он так не был рад ни разу в жизни!

Дядя Каютина был своего рода эксцентрик, и скука одинокой жизни с каждым годом усиливала врожденную причудливость его характера. Много было у него эксцентрических выходок, но нет возможности перечесть их. Между прочим, он был страшно мнителен и одержим страстью лечиться и лечить других. Сначала он перепробовал всех окрестных докторов, наконец, убедившись, что сам лучше их понимает свою болезнь, накупил медицинских книг и завел домашнюю аптеку. Удин, Пекин и Энгалычев, три старые автора, о которых едва ли и слыхал читатель, были главными его любимцами; но и на свои медицинские знания он полагался немало и часто в разговоре примешивал к авторитетам своим и собственное имя. Проведав про аптеку, к нему стали стекаться окрестные мужики, и он охотно наделял их советами и лекарствами, — но и здесь оставался верен своему эксцентрическому характеру.

Являлся больной мужик. Расспросив его подробно, Ласуков (так звали старика) писал ему рецепт и говорил:

— Ступай в аптеку: там лекарство дадут.

Мужик уходил в мезонин, где помещалась аптека. Ласуков поспешно переодевался в аптекарское платье и шел по теплой лестнице тоже в аптеку. Там, угрюмо кивнув мужику головой, он приготовлял лекарство и ломаным языком давал своему пациенту приличное наставление; потом спускался в свою комнату, переодевался по-старому и требовал к себе мужика.

— Был у аптекаря? — спрашивал он угрюмо.

— Был, батюшка, — отвечал мужик, едва удерживая улыбку.

— Что же он?

— Да лекарство дал.

— Покажи!

Мужик показывал лекарство.

— А что он тебе говорил?

— Да то и то, батюшка. Квасу, говорит, не пей, и вина тоже

— А ты ему что?

— Не буду, говорю, не буду, кормилец.

— А он тебе что?

— Редьки, говорит, не ешь, луку в рот не бери… знаю я вас, говорит, дураков: как придет плохо, так рад в ноги кланяться, а как немного отойдет, так и пошел опять все убирать.

— А ты ему что?

Вестимо, говорю, батюшка, вестимо

— А он тебе что?..

И так далее.

Расспросы продолжались иногда по целому часу, причем Ласуков немало употреблял стараний втолковать пациенту наставления, данные в аптеке.

— Понял? — спрашивал он в заключение.

— Понял, батюшка.

— Ну, так говори.

Мужик сбивался. Ласуков начинал снова и потом требовал повторить. Таким образом, расспросы часто действовали как потогонное средство, и пациент уходил совершенно здоровый.

Каютин скоро убедился, что если покинуть дядюшку на жертву осенней скуки и мнительности, то он залечит себя в несколько месяцев, и потому решился пожить у старика.

Надо признаться, что была тут и другая причина: племянник думал, что авось-либо богатый дядюшка, бездетный и не любивший своих родных, не забудет его в своем завещании. А жить старику, по всей вероятности, оставалось недолго.

Но решимость Каютина дорого ему стоила. Скука у дяди была смертельная. Развлечений никаких, местность унылая, пища самая скромная, работа языку беспрестанная. То читай Удина, Пекина и Энгалычева, то развлекай старика рассказами: в последнем случае Каютин хоть замечал с отрадой, как лицо старика постепенно одушевлялось и бесчисленные болезни, изобретенные праздной мнительностью, одна за другой покидали его. Не последним делом в деревенской жизни Каютина было также удивляться пагубной белизне языка своего дядюшки. К довершению бед Каютин даже не мог спать спокойно: как только старик поднимет ночную тревогу, Анисья — весьма полная и краснощекая домоправительница, которой вообще не нравилось появление племянника в дядином доме, — тотчас вбегала к спящему Каютину и кричала благим матом над самым его ухом: «Благодетель-то наш! кормилец-то наш!..» Такие всхлипыванья продолжались, пока, наконец, Каютин просыпался и с ужасом кричал:

— Что?

— Кончается, совсем кончается! уж, может, таперича и скончался!

Каютин бежал в комнату дяди. Тревога, разумеется, была пустая.

— У тебя сегодня что-то цвет лица нехорош, — говорил иногда Ласуков своему племяннику, — уж не болен ли ты?

— Нет, ничего, дядюшка, — весело отвечал Каютин.

— Ты хорошо спал?

— Хорошо.

— А что ты видел во сне?

Каютин смущался и медлил ответом: всю ту ночь ему грезилась Полинька; но он не хотел посвящать дядю в свои тайны.

— Ну, так и есть! — восклицал проницательный старик. — По лицу видно: тебе снились дурные сны, только ты не хочешь сказать.

— Ах, дядюшка, не дурные, ей-богу, не дурные, отличные!

— К чему лукавить? — возражал дядя. — Я тебя насквозь вижу!

— Ну, не совсем, дядюшка!

— Уж поверь, что совсем

— Ну, так отгадайте сами, что я видел?

— Известно что: тебе грезились чудовища… звали тебя куда-то, протягивали страшные руки, сжимали твою шею.

— Так, дядюшка! точно, были руки, только не страшные, право, не страшные… и шею сжимали.

Дрожь пробегала по твоему телу, — подхватывал дядя, — и ты просыпался.

— Точно дядюшка… и дрожь пробегала… и я просыпался.

— Ну, вот видишь! — самодовольно говорил старик. — А покажи-ка язык… Так и есть, — продолжал он, осмотрев язык племянника, — по краям и с концов туда и сюда, а середина совсем белая. Плохо! надо захватить заблаговременно.

Старик на минуту задумывался.

— Удин, Пекин, Энгалычев и я, мы полагаем, — говорил он с докторской важностью, — что в таких случаях полезно, согрев внутренность больного, посадить его на диету. Выпей мяты да не обедай сегодня!

— Помилуйте, дядюшка! — с испугом возражал Каютин: — да мне уж теперь есть хочется.

— Ну, конечно! теперь я нисколько не сомневаюсь, что ты в опасности. Ложный аппетит самое…

Ложный аппетит?! нет! уж извините, дядюшка, не ложный! Дайте-ка мне пулярку с трюфелями да бутылку лафиту, так я вам докажу.

— Тебе, в твоем положении, лафиту, пулярку с трюфелями! нехорошо, нехорошо! Ты вот посмотри на меня: я как болен, так меня и силой не заставишь съесть вредного: сижу себе на одних сухарях.

Каютину становилось смешно. Старик в болезни точно не обедал и не ужинал, но утром и вечером подавали ему чашку чаю, которая походила больше на полоскательную, чем на чайную; он всыпал туда фунта три сухарей и, уничтожив одну такую порцию, часто требовал другую. В такие дни говорилось: барин сидит на одних сухарях.

— Что, тебе жизнь мила? — ласково спрашивал старик своего племянника.

— Как же, дядюшка.

Умереть не хочешь?

— Нет.

— Ты меня любишь?

— Люблю.

— Уважаешь?

— Уважаю.

— Веришь моей опытности?

— Верю.

— Знаешь, что я тебе дурного не посоветую?

— Знаю, — робко произносил племянник.

— Ну, так не обедай сегодня.

Каютин не обедал, а вечером с ожесточением нападал на дядюшкины сухари. И много подобных жертв приносил племянник своему старому, богатому и бездетному дядюшке; но толку, однакож, не выходило, и не могло вытти. Каютин не принадлежал к людям, способным при случае совершенно стираться с лица земли: иногда он был и внимателен и уступчив с своим дядей, а в другой раз заспорит, вспыхнет, наговорит старику кучу горьких истин — и все дело испортит. И такие сцены стали повторяться тем чаще, чем сильнее томила его осенняя деревенская скука и чем злее будила его по ночам Анисья, приглашая просидеть ночь у одра умирающего дяденьки, который, впрочем, и не думал умирать. Каютин, наконец, начал догадываться, что ему тут ничего не добиться. В то время кстати явилось письмо

Скачать:PDFTXT

вон. Мальчик уходит. Старичок закрывает глаза и делает усилие заснуть. Но усилия его напрасны. — Сонуля! Является мальчик. — Подай Удина. Мальчик приносит книгу. Старичок берет ее и через минуту