махнул рукой.
— Прокоп Андреич! медцу прикажешь подать? — тем же отчаянным голосом спросила старуха.
— Давай всего для дорогого гостя! — с дурно скрытой досадой отвечал хозяин.
Чем больше я вглядывался в портрет, тем сильней поражался свободой и тонкостью кисти.
— Скажите, пожалуйста, кто делал? — спросил я, указывая на портрет.
Хозяин избегал смотреть на портрет.
— Кто писал?.. здешний, — отвечал он, не поднимая головы.
— Кто же он?
— Не знаете ли, где он учился?
— А бог его знает! да что, нужно, что ли, вам его? коли угодно, можно послать за ним моего молодца.
— Нет, я так… знаете, очень хорошо сделано.
— Правда, схоже сделано, больно схоже.
И хозяин искоса поглядел на портрет своей дочери.
Я прекратил расспросы, заметив, что они ему неприятны, хоть любопытство крепко поджигало меня. Мы пили долго и много выпили чаю; я люблю чай, да и времени девать было некуда. Моя ненасытность пленила хозяина; он сознался, что хоть у него и генералы живали, но так еще не был люб ему ни один гость, как я.
— Отчего это ваша дочь умерла такая молодая? — спросил я снова, когда хозяин немного поразговорился о своей домашней жизни.
— А бог ее знает! из блажи, батюшка; знать, бога прогневили. Девку-то я в страхе божием держал; такая богомольная была, никогда не прекословила. Да все бабы-то наши: вот они-то; батюшка, всему злу корень… не так ли? ась?
— Так! известно, что у бабы волос долог…
— Да ум короток!.. ха, ха, ха! — подхватил хозяин и долго смеялся избитой пословице, которую я привел очень кстати, она, кажется, расположила его к откровенности; а может быть, и выпитый самовар согрел его душу до такой степени, что он почувствовал необходимость облегчить ее…
— Я вот тебе скажу, — начал он дружелюбным тоном, — как родному, всю правду; что греха таить? девка-то сгибла от дурного дела… супротив родительской воли пошла. Вот бог и покарал; да и мать то ж: дескать, не потакай дурному делу.
В соседней комнате послышался шепот. Я повернул голову и увидал, в полуоткрытую дверь старуху, которая стояла на коленях и молилась перед углом, уставленным множеством образов.
— Марюха была у меня девка красивая, — продолжал купец. — Жидковата маленько, да думал: молода еще, выравняется. Все шло ладно! были у меня в ту пору разные делишки — так дома, почитай, и не сиживал. Раз прихожу, хозяйка бух мне в ноги. — Что, мол, тебе? — Не говорит, а только плачет. — Да говори! — прикрикнул я. «Марьюшка наша, лебедушка моя, сохнет, словно в поле травка». — Что приключилось? — «Батька, отец родной, взмилуйся, не серчай! она у нас одна, как перст, мы уж люди старые…» Я смекнул: дело неладно! Не любил я потачки давать; у меня супротив моей воли пойти не смей и подумать… Осерчал я, прикрикнул и мигом узнал всю подноготную. Вишь ты, уж как они там состряпали, бог весть, только отдай я свою дочь за сынишка мещанина Душникова. Старик, не тем будь помянут, был башка умная, то есть — как бы сказать, не солгать? — на словах отменно все у него выходило, а дело не спорилось, хоть и трудолюбив был, надо правду сказать.
Я понял, что мещанин, видно, был больше теоретик, что в мелкой торговле никуда не годится, да и вообще не слишком пригодно.
— Даже сынишку, — продолжал купец, — не сумел держать в страхе. Он у него из лавки то и знай бегал, ниже последней узды продать не умел с пользой отцу. Книги читал да вот мазал этак!
И хозяин с презрением указал на портрет дочери.
— Ну, сам посуди: примерно, у тебя была бы дочь… вдруг бы какой-нибудь, или… ну, положим, из нашей братьи приглянулся бы ей… а?.. ведь, чай, не полюбилось бы? а?
И хозяин вопросительно посмотрел на меня.
Я утвердительно кивнул головой, чтоб не задерживать рассказа. У меня правило никогда не противоречить тем, кого нет вероятности переубедить.
— Ну, вот так же и мне, — продолжал купец, довольный, что нашел собрата по убеждению, — не след был с мещанами родниться. Батька мой был купец, да и дед-то купец, и никто мещанок в дом не приводил, не срамился. А тут на тебе зятька мещанина-голыша. Да что бы сказали про меня добрые люди? знать, денег нет? аль дочь у него какая-нибудь, с позволенья сказать, потаскушка, что ее за мещанина выдают? Я так расходился, что мои бабы словно неживые стали, тише воды, ниже травы; послал за стариком Душниковым: так и так, говорю, сам знаешь, стать ли мне, купцу… Он же мне должен был, я и пугнул его. Гордая был голова! «Ты, — говорит, — меня не пугай, я ничего не боюсь; воля твоя, Прокоп Андреич, хоть сейчас все продам, деньги ворочу. А что до моего молодца, так я сам бы не дал ему моего родительского благословения: я сына своего не попущу в чужой дом итти, а пусть жену в дом возьмет; да ему, щенку, надо еще уму-разуму учиться, а не о жене да детишках думать; я, — говорит, — его в Москву пошлю: пусть в чужих людях поживет, горя попытает». Супротив такой разумной речи не стать спорить! Простились мы дружественно, — молодца отец в Москву отослал, в сидельцы к одному земляку; вот я и поотдохнул… только все мои бабы как-то невеселы. Хозяйка моя то хлебы испортит, то квас, то к празднику пироги забудет испечь. Просто напасть! да я такой вольницы и не видывал! А Марюха моя словно свечка тает. Я смекнул дело, — свах за бока: давайте женишка, только, чур, хорошего! У меня, признаться, уж был на примете один: вдовый, разумная голова, добро мое не пропало бы в его руках. Как узнали мои бабы, что свахи на двор, вой подняли, а я дело повернул круто, да и говорю своей хозяйке, чтоб завтра гостей ждала. Марюха вытаращила на меня глаза, словно съесть хочет, потом бух в ноги да и говорит: «Сударь-батюшка, не хочу я замуж итти, дай мне у тебя умереть». Вижу, дело плохо! что блажи потакать? «Коли ты, — говорю, — ослушаешься, то я знать тебя не хочу!» Сами изволите знать, кому нужна дочь ослушница?
Я опять кивнул головой.
— Девка взвыла, — продолжал купец: — «Сударь-батюшка! воля твоя, лучше убей, замуж не пойду!» да вдруг и замолкла, лежит, точно мертвая. Мать взмолилась, ноги мне целует. «Она, родимый, у нас одна, — говорит, — взмилуйся!» Срамное дело баб послушаться! Велел я своей хозяйке, чтоб к завтрему — пироги пекла да дочь свою нарядила, а коли Марюха не явится к жениху, так я…
— Что же, она явилась?
Хозяин нахмурил брови и глухим голосом отвечал:
— Нет! ее не нашли в доме.
— Куда же она девалась?
— Бог ее знает! Я чуть и хозяйку не потерял… вот бы на старости один, как перст, остался! Год с лишним лежала в постели, дом вверх дном пошел, — так я уж тогда и позволил ее-то Портрет повесить (и он указал головой на портрет дочери). Думаю, хуже: на старости одному не остаться бы… ну, пусть.
— Куда же она бежала? — спросил я.
— Ума не приложу! — сначала думали, что в Москву махнула; да я разузнал, что ее там у него никто не видал… Жива ль она, аль нет, Христос знает!
Хозяин повесил свою седую голову на грудь и сидел в раздумьи. Старуха продолжала с жаром молиться и плакать в другой комнате.
— Молись, молись!.. загубила дочь-то! — с упреком сказал хозяин.
Я вздрогнул. В однообразном шепоте старухи послышалось рыдание: видно, она услышала слова своего мужа.
Мне стало так душно и тяжело, что я схватился за шляпу к удивлению моему, хозяин не трогался с места, и я ушел незамеченный. Я пошел бродить по городу, чтоб рассеять неприятное впечатление, и очень сердился на свое любопытство. Откровенно сказать, я был уже в тех летах, когда чужое горе не скоро трогает, а если захватит врасплох, то состраданье проявляется очень оригинально: вы делаетесь желчным, грубо отвечаете, хмуритесь. Вам совестно, зачем вы огорчились, отчего не вышло никому пользы, а только самому вред… Подобные размышления вкрадываются в нас понемногу, как вор, влезающий в окно и пристально озирающийся, нет ли кого. А позднее нам уже нет нужды и в такой осторожности; постепенно облекаемся мы такой неприступностью, что никто уж и не решается побеспокоить нас своим горем.
Но прогулка по пустым улицам только усилила мою тоску, и я поспешил добраться до своего нумера. Убирая мое платье, трактирный молодец, как называл его хозяин, болтал без умолку, может быть, с великодушным намерением развеселить меня. Грязный, небритый, оборванный и вечно полупьяный, он вдобавок имел убийственную страсть говорить прибаутками. Раз я спросил его, отчего он никогда не бреется.
— Козел бороды не бреет оттого, что денег не имеет, — отвечал он.
— Знаешь ли ты здешнего живописца? — спросил я его.
— Как не знать-с! Мы всех-с здесь знаем, от кума Ивана до последнего болвана.
И дурак самодовольно улыбнулся, отпустив прибаутку.
— Скажи-ка лучше, где он живет?
— Вам нужно-с его?
— Ну, да.
— Он живет недалече: у мещанки Шипиловой… Залихватская баба! толокно едала, вино пивала…
— Мне ничего не нужно, иди! — сказал я, чувствуя, сильную охоту вытолкать его.
— Иди вон да не стукайся лбом! — проговорил он, удаляясь, и прибаутка пришлась кстати: он сильно пошатывался.
Закурив сигару, я лег, стал читать и скоро почувствовал, как волнение мое начало успокаиваться. Я совершенно забыл лица, тревожившие меня час тому назад. Мне как-то было приятно, что я нахожусь в городе, совершенно мне чуждом, где ни я никого, ни меня никто не знал.
Так я пролежал с час. Вдруг в коридоре послышалось движение и голос мучителя моего, лакея. Дверь с шумом растворилась, и лакей, едва державшийся на ногах, известил меня, что он привел живописца.
— Кто тебя просил? — прошептал я сердито, делая ему гримасы, чтоб он притворил дверь; но он, заметив мое неудовольствие, сказал:
— Если не угодно, я велю ему итти, пусть придет в другой раз, не велика штука, может проглотить и щуку.
Я ужасно рассердился: живописец мог все слышать.
— Проси, дурак! — сказал я и привстал принять гостя.
— Иди сюда! — грубо сказал лакей, маня его рукою к двери.
На пороге явился человек среднего роста, сгорбленный, как старик, в длинном