звала своего сына. Потом она начала бормотать несвязные слова.
А Боря в то время бежал по старому саду; ночь была темная, воздух сырой. Боре было страшно, он прятался за кусты, выбирал место и начинал усердно рыть землю, но вдруг бросал работу и бежал, дальше. Наконец он кинулся в пустой дом, прятал там ларец во все углы, но через минуту вынимал его и в страхе бегал по комнатам. Воротившись снова в сад, Боря осторожно спустился к развалившемуся каскаду, густо обросшему кустарником; там он долго рыл землю; наконец, отдохнув немного, положил в глубокую яму ларец, засыпал его землей и стал сдвигать с места тут же лежавший камень, весь поросший мхом. Не по силам десятилетнему мальчику была тяжесть, и Боря с досады топал ногами, рвал на себе волосы, но, отдохнув, снова принимался за работу. Наконец сила воли победила. Окончив работу, Боря почувствовал новый страх, сильнее прежнего, и дрожал, как в лихорадке. Ему казалось, что весь сад наполнился народом с заступами и лопатами, все толпились к нему, чтоб открыть его ларец. Откуда ни взялось также множество хищных птиц; они летали над его головой, махали крыльями и так пронзительно кричали, что Боря зажал уши. Вдруг в саду раздался страшный треск, камни посыпались с каскада и с грохотом катились на Борю; Боря поднял глаза и увидал старика с заступом. Весь в белом, старик грозил Боре-лопатой и тихо смеялся. Боря без чувств упал на камень.
Стало слегка рассветать, когда Боря очнулся. Сад был весь в тумане, уныло гудели доски, сторожа лениво перекликались у барского дома.
Боря робко выглянул из каскада и, собравшись с силами, пустился бежать домой. Вбежав в избу впопыхах, он радостно крикнул:
– Матушка, спрятал!
В избе было тихо, свечи догорели, лампада едва теплилась. Боря остолбенел, он как будто боялся подойти к больной матери и снова закричал:
– Да слышишь ли ты, матушка? спрятал!
Ответа не было; Боря кинулся к матери, схватил ее за лицо, потом за руки, но она была уже холодна. Боря вскрикнул и отскочил от матери… Постояв с минуту посреди избы, он кинулся к себе на постель, завернулся с головой в тулуп и так пролежал до тех пор, пока не вошла знахарка, пользовавшая Наталью. Она толкнула Борю и сказала:
– Вставай! что дрыхнешь? ты смотри, сродная твоя богу душу отдала!
Борька бессмысленно посмотрел на знахарку и еще крепче закутал голову.
Менее чем в полчаса в избу набралась куча баб и детей. Каждый желал заглянуть на посинелое лицо покойницы.
– Где Матвеевна? что нейдет? – сказала одна баба.
– Горемычная! – подхватила другая. – Ведь у ней окромя горбуна никого нет!
– Некому и поплакать-то! – слезливо заметила третья.
– Ох, моя сиротинушка! ох, моя лебедушка! ох-хо-о-о! – протяжно и пискливо завыла четвертая старуха.
К ней присоединились остальные, и вой огласил избу. На пороге явилась высокая, толстая и краснощекая баба Матвеевна; она повела своими серыми соколиными глазами кругом и Дико застонала:
– А-а-а… родная моя, по-ки-ну-ла ты на-нас, а-а-а… по-ки-ну-а-у…
Матвеевна, заняв первое место у постели покойницы выла и причитывала с увлечением, тогда как почти все остальные бабы подтягивали ей лениво.
Борьке стало душно, он сбросил с себя тулуп, посмотрел на мать и жалобно застонал. Все стихли, как будто почувствовав, что слезы их неуместны, и с минуту молча прислушивались к горьким рыданиям сироты. И тут Матвеевна первая пришла в себя: она подошла к Борьке и над самым ухом стала ему подтягивать; Борька вскочил, растолкал народ и, выбежав из избы, пустился в пустой дом. Там оставался он целый день и только к ночи, досыта наплакавшись, пришел к избе. Раскрыл дверь, он остановился на пороге: мать его уже лежала на столе, вся в белом; желтые свечи горели у изголовья… Сначала Борька не решался войти, но, увидав раскрытый сундук, из которого Матвеевна уже повыбрала все, что было получше, кинулся в избу и стал шарить в нем. Он перешарил все уголки, все чего-то искал; наконец утомленный упал к холодным ногам матери и так пролежал до утра. Утром он опять ушел и только к ночи воротился домой.
Настал день похорон. Матвеевна до последней минуты отлично исполняла свое дело. Когда стали прощаться с покойницей, она притащила Борьку за руку в избу и завыла:
– Простись… ты… с… с своей су…да…ры…ры…ней ма…тушкой! – Тут Матвеевна крепко сжала его руку.
– Оставила она тебя… сиротку, убогого… о-о-о…
Борька чувствовал боль в руке, но не знал, чего хочет Матвеевна, и робко глядел на других баб; бабы делали ему гримасы.
– Да простись же!
И Матвеевна толкнула его к матери. Борька проворно перекрестился и, поцеловав матушку в холоДные губы, с испугом отскочил и спрятал свою голову в платье Матвеевны, которая с воем повела его за гробом.
В церкви Борька не плакал; он с любопытством смотрел на лица присутствующих, но когда стали опускать гроб, он вдруг вырвался из рук Матвеевны, кинулся к могиле и дико закричал:
– Ай, отдайте мне матушку!
Гроб скрылся на дно ямы. Борька в испуге вопросительно глядел на всех; Матвеевна притянула его к себе, и он в ужасе, весь дрожа, смотрел, как начали засыпать землей его матушку. Потом он вырвался из рук Матвеевны и бегом пустился домой. Матвеевна и другие бабы с обычными прибауточками воротились с похорон, и никто не вспомнил, куда девался Борька; он сидел в диком саду, забившись в кусты; на коленях его лежал раскрытый ларец; он любовался серьгами и кольцами своей покойницы матери и заботливо пересчитывал деньги.
Глава III
По смерти Натальи Борьку присадили в контору – учиться грамоте. Он оказывал необыкновенные способности, особенно по счетной части. Самоучкой выучился очень проворно считать на счетах и помогал своему учителю. Угрюмость его исчезла; ее сменили хитрость и лукавство, которые он прикрыл личиной простоты и тупости. Он стал льстить всем в доме, и скоро возбудил почти общее сожаление к своему круглому сиротству. При слове «сирота» он съеживался и жалобно смотрел на всех; платье свое нарочно рвал, и когда ему замечали, что он ходит таким нищим, он жалобно отвечал:
– Сиротка Борька!
В застольной он сделался лицом необходимым: гримасничал, плясал, пел песни», сочиняемые лакеями, и хохот не умолкал там во время ужина и обеда. А по вечерам в кругу баб Борька рассказывал, как видел в пустом доме старика с заступом, как старик говорил с ним и обещал ему показать, где зарыт клад, когда он вырастет. Еще Борька искусно выделывал из камыша свирелки и наигрывал на них разные песенки.
Он почти не рос; зато его горб заметно прибавлялся. Порывы злобы иногда проявлялись в нем так страшно, что раздразнившие его ребятишки прятались от него, повторяя: «Горбатый расходился, горбатый!!!»
Борька начал прохаживаться около барского сада, в котором играл сын Бранчевских, мальчик лет восьми. Сидя у решетки, Борька часто наигрывал на своей свирелке; Володенька (так звали маленького Бранчевского) слушал его с большим любопытством. Раз ему вздумалось поиграть самому. Он требовал свирелку. Нянька отговаривала, но капризный ребенок топал ногами, повторяя: «Хочу, хочу!» Нянька с сердцем взяла у Борьки свирель и подала Володеньке; Борька сделал жалобную гримасу и робко смотрел в решетку.
Володенька радостно начал дуть в свирелку, но она не издавала ни звука; ребенок передал ее няньке, приказывая ей поиграть; но свирелка не слушалась и няни, которая в досаде, наконец, сунула ее Борьке и сказала:
– На возьми и убирайся, горбатый!
Борька отошел от решетки и стал опять играть.
Ребенок захлопал в ладоши и кинулся к решетке. Борька завертелся перед ним. Все движения его были так резки и смешны, что нянька с ребенком заливались смехом. Наконец нянька погрозила кулаком Борьке, чтоб он перестал, потому что Володенька посинел от смеху.
С того дня Борька, всякий день приходил к решетке сада и через нее играл с Володенькой, которому скоро успел внушить к себе жалость, рассказывая сказки, где занимал первую роль сиротка Борька. Нянька, рассчитав, что должность ее облегчится, если Борьку возьмут в комнаты, велела ему вымыться и приодеться, а питомца своего научила попросить родителей, чтоб позволили ему играть с Борькой.
Во время обеда Володенька ввел Борьку в столовую.
– Это что? – строго спросила у няньки Бранчевская, указывая на Борьку.
Борька весь задрожал.
– Мама, он сиротка… это Боря… можно мне с ним играть, мама?
И сын ласкался к матери…
– Как ты смеешь позволять ему играть со всеми?
– Сударыня, – отвечала испуганная нянька, – Владимир Григорьевич изволит плакать о нем.
Бранчевский подозвал сына и спросил – за что он полюбил Борьку?
– Он сиротка, папа! – отвечал сын. Бранчевская возвысила голос:
– Вздор! если ему нужно играть, то можно найти хорошенького мальчика, а не горбатого. Пошел отсюда! – прибавила она, обратясь к Борьке. – Пошел и не смей около дома ходить!
Володенька с плачем кинулся к Борьке и, обхватив его шею своими ручонками, грозно смотрел на мать.
Бранчевский вышел из-за стола и удалился к себе в кабинет; Бранчевская одна осталась на поле битвы; в первый раз она не исполнила желания своего единственного сына: Борька был выслан из комнаты. Борька не плакал, он был бледен, смотрел свирепо. В прихожей лакеи встретили его насмешками:
Он стиснул зубы и сжал кулаки. Выбежав из барского дома, он опрометью кинулся в пустой сад. Там, упав на траву, Борька судорожно катался по ней, рвал на себе волосы, зубами и руками рыл землю и, как зверь, рычал. Злоба душила его. Глаза его были сухи и страшно блестели. Скоро он впал в забытье и с час пролежал неподвижно. Наконец встал и долго, долго стоял на одном месте, как будто о чем-то думая, соображая что-то. Вдруг лицо его засияло, он кинулся собирать сухие сучья. Борька работал неутомимо, поминутно бегая из сада в пустой дом с охапками сухих прутьев. Изредка он садился отдыхать, пот катился с его бледного лица, озаренного дикой улыбкой, и Борька, потирая руками, самодовольно улыбался и все кому-то грозил.
Ночью он вынул ларец свой, пересчитал, перецеловал свои деньги и глубже закопал их в землю. День и ночь Борька вглядывался в небо.
– Что, горбун, колдовать, что ли, учишься? – спрашивали его проходящие лакеи.
Борька вздрагивал и поспешно отвечал:
– Сиротке скучно!
Дней через пять небо обложилось тучами, наступала уже ночь, а воздух был душен. Борька улыбался, и волнение его возрастало с каждой минутой.
За ужином в застольной он сидел задумчиво. Дворня дивилась ему.
– Да что ты нынче, горбатый шут, нос повесил? – спросил один лакей.
–