но ему тяжело было видеть и Полиньку и Каютина, и он редко посещал их.
– Карл Иваныч! за что вы нас обижаете? Не грех ли, не стыдно ли забывать старых друзей? – сказал ему однажды Каютин.
– Я и совсем скоро не буду ходить к вам, – отвечал, бледнея, башмачник.
– Почему?
– С вами у меня нет тайн. Я вам скажу…
И он откровенно высказал, почему убегает их.
Душа благородного ремесленника до такой степени была чужда зависти, полна самоотвержения, так искренно радовался он счастию Каютина и Полиньки, что Каютин невольно обманулся было: он уже начинал думать, что страсть его кончилась, как обыкновенно кончаются страсти безнадежные. Но теперь он пришел в ужас, увидав, как еще сильна была любовь к Полиньке в сердце башмачника.
– Мне лучше совсем отсюда уехать! – заключил Карл Иваныч, отвернувшись, чтоб скрыть слезы. – Вы много путешествовали; назовите мне, нет ли в России города, где мало башмачников?
Каютин долго думал. Ему тяжело было вообразить добродушного Карла Иваныча в провинциальном городе, совершенно одного.
– Поезжайте в Архангельск, – наконец сказал он: – город небольшой, но там вам будет лучше: там много иностранцев, ваших соотечественников.
И через несколько месяцев в Архангельске можно было видеть новую вывеску с надписью: «Карл Бризенмейстер, башмачник из Санктпетербурга».
Добрый, чувствительный немец и тут не изменил своей натуре: ежегодно присылал он по нескольку пар маленьких башмаков Полинькиным детям!
Иная судьба суждена была Граблину, столько же несчастному своею любовью. Он скоро умер. Разбирая бумаги бедного труженика, Каютин нашел недописанную страницу и прочел следующее:
«Эх, матушка! Все собирались мы пожить да отдохнуть с тобой. Видно, нам не суждено здесь отдыха: недостало у твоего сына и железного здоровья, которым ты его наделила… Хоть бы умереть-то нам вместе, а то нет! Еще один удар готовится тебе… И поплетешься ты отыскивать Головача, лежащего там где-нибудь замертво… и растреплет он твои седые волосы за недоплаченную копейку…»
Далее было еще несколько строк, но так неразборчиво написанных, что Каютин разобрал только два слова: Лиза и смерть; притом мешали пятна, похожие цветом на кровь.
Опасение, которое так тревожило несчастного в последние минуты, не сбылось; Кирпичова и Каютин призрели его старую мать, и ей не довелось прибегать к Головачу.
А что Доможиров и его супруга? Полинька давно уже забыла о существовании их, как вдруг получила следующее письмо, писанное нетвердой рукой и испещренное рядами точек:
«Милостивая Государыня Палагея Ивановна!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Сии точки суть мае слезы. Защитите несчастную, которая при живом муже, а можно сказать, круглая сирота. Вы теперь в богатствии и счастии (бог услышал мое грешные молитвы, а уж как я молилась: пошли ей господи, она стоющая), помогите злоключимой, супротив мужа злодея. Господина кабы я знала, что он такой изверг, да я без приданого бы за него не пошла! и сын его, разбойник, туда же, а я, горемычная, лежу без движения и горькие лию слезы. (В доказательство чего опять было выведено три ряда точек.) Надо вам знать, матушка, что я вот уж скоро год лежу, с постели не встаю, еле правой рукою владею писать к вам, благодетельница, а левая» так совсем без владения. И что они делают со мной, злодеи! кофию не дают, чай жидкой такой, а пуще всего сынишка его: рожи мне строит, в глаза смеется; вот до какого сраму дожила: молокосос язык показывает, а ты лежи да смотри! пробовала бранью, да у него у самого горло широко, а я при слабости моей теперь и голосу такого не имею… совсем дрянь стала! Пожаловалась мужу, так и говорю: «Высеки Митьку!» упрямится! я и погрозила ему: «Наследства лишу, дескать, все откажу бедным!» (у меня, знаете, матушка, сердце доброе). Испугался, упал на колени перед кроватью: «Высеку, – говорит, – матушка! высеку!» Позвал Митьку и, слышу, в другой комнате сечет; Митька плачет, кричит: не буду! Подлинно доброта моя, говорю: «Будет, Афоня!» и перестал. Только Митька не унялся. По-старому, насмешки стал делать и такое мне говорить, что благородной и слышать стыдно! Я терпела, терпела, да и опять пожаловалася отцу. Он еще высек дурака пуще прежнего, да все не помогало! как ни посечет, озорник опять свое. Просто, я диву далась: розга не свой брат, кажись, как не унять? и сек он его таково хлестко! Да однажды, как он сек его, я и повытяни шею: дверь, почитай, до половины отворена, да в нее ничего не видать, а как глянула ненароком в щель меж косяком и дверью, так все поняла, открылся злодейский умысел! Вижу: сожитель мой хлещет прутом по кожаному дивану да приговаривает, бессовестный: «Не смейся, не дразни языком, не озорничай!» А Митька стоит перед ним, ревет благим матом и вопит: «Не буду, тятинька! не буду, помилуй!» И оба смеются, проклятые, рожи корчат. Взвыла я, горемычная! уж как они меня не улещали потом, да я стою на своем, не видать им добра моего…
Все откажу неимущим, и в том моя просьба к вам, голубушка вы: помогите написать духовную, навестите сироту убогую и проч.
Ваша всенижайшая слуга
Василиса Доможирова».
Каютина заинтересовало послание Доможировой, и он побывал в Струнниковом переулке. Вот что он узнал:
В то время как Доможиров впадал уже в совершенное отчаяние и готов был спиться с кругу, печальный случай неожиданно облегчил его домашнюю жизнь. Выкушав много кофе и тотчас же сильно разгневавшись на Митю, супруга его остановилась вдруг на половине энергической фразы, затряслась и упала. Нежные попечения Доможирова сохранили ей жизнь, но – увы! – лишенная употребления левой руки и правой ноги (паралич хватил ее наискось), она не могла уже сойти с постели. Доможиров повеселел; кошки начали благоденствовать; скворцы жирели, объедаясь живыми тараканами, – которых развелось в доме множество… Нередко госпожа Доможирова с ужасом слышала звук серебра, но успокаивалась, ощупав под подушкой свои ключи; а между тем серебро точно было в ходу; Доможиров подобрал другие ключи ко всем сундукам.
Каютин примирил супругов, предложив отдать Митю в гимназию, с чем Доможиров, глубоко уважавший его, тотчас согласился.
Реже, но продолжал Доможиров свои странствования по кладбищам и по городу и вести свой журнал. Между прочим, в нем можно было прочесть следующее:
«23 марта. – Бродил в Коломне. Увидал толпу у одного дома, подошел: Говорят, персиянец, что ли, какой выскочил из четвертого этажа. Эк, угораздило, сердечного! Хорошо, что персиянец, а то бы жаль. Видел его останки, безобразные такие… страшно стало! да и сам, должно быть, некрасив был, покойник, нос один какой! Толковали тут, что, видно, не в меру опиума хватил, а то жил всегда смирно, не пьянствовал, самовольных поступков не делал. А тут вдруг, не спросясь никого, скок! поминай как звали! Ну, Да, может, ему чудились красавицы, и он думал, что подхватят его и понесут прямо в свой рай… Ведь у них и стар и молод, а до самой смерти только о красавицах и думают… Дал бы я ему мою Василису Ивановну…»
«29 октября. – Бродил по Смоленскому кладбищу. Новый великолепный памятник прибыл, – я думаю, тысяч пять стоит. И подписано: «Покоится прах рабы божией Сары Алексеевны Бранчевской…» Сара! странное имя! Должно быть, цыганской породы была, а может, и русская: Сара, говорят, есть и русское имя. Пятидесяти лет умерла: Будет! пожила довольно: жалеть нечего! Василисе далеко еще до пятидесяти лет… А памятник важный – весь мраморный и тяжести, должно быть, неимоверной…»
Если бы он знал, если б он мог понять, какая душа угомонилась под этим тяжелым памятником!..
Ничего еще не сказано о Тульчинове. Он продолжал сладко кушать, собственной особой доказывая глубину своих гастрономических познаний: он толстел с каждым годом и, казалось, не старелся. На закате дней судьба порадовала старика чудным открытием. Досталась ему усадьба, в которой давно никто не жил. Стали копать на барском дворе колодезь и неожиданно докопались до ямы: оказалось, что в старину был тут погреб; нашли даже несколько бутылок. Тотчас уведомили Тульчинова; старик сам поскакал в Деревню, и когда увидел ряд старых бутылок с рейнскими и другими винами, бог знает которого года, слезы градом хлынули из глаз старика, и он воскликнул в умилении:
– Чем заслужил я, что ниспосылается мне такое сокровище?
– Добротой своей, батюшка, Сергей Васильич, благодеяниями своими, – отвечал стоявший тут управляющий, тронутый радостью своего барина.
И Тульчинов твердо верил, что такое сокровище могло быть послано ему только за добрые дела, и с Новым рвением принялся творить их. Блажен, кто, подобно ему, может делать добро и запивать его превосходными винами!
Через год после свадьбы, когда у Полиньки был уже маленький Каютин, с глазами матери и смуглым лицом отца, молодых навестил Хребтов. Полинька узнала его по описанию мужа, и лишь успел он войти, принялась, откинув всякую чопорность, обнимать и целовать его. Старик был тронут ласками хорошенькой Полиньки, также угадав в ней жену Каютина. Каютин, выскочив из своего кабинета, молча глядел на эту сцену, и воображение его уносилось далеко: он вспомнил свое плаванье на Новую Землю, когда стоял на мели среди моря, он мысленно благословлял Хребтова и думал: «Когда-то поблагодарит его за меня Полинька?»
Весело провели они тот день в воспоминаниях о своих трудных странствованиях.
– Не хочешь ли опять на Новую Землю? – с улыбкой сказал Каютину Хребтов, лукаво взглянув на Полиньку.
– Нет, благодарю! – отвечал Каютин, которому уже в то время досталось большое поместье после дядюшки его Ласукова, погибшего от собственной руки своей, при посредстве отличных домашних медикаментов, обходившихся крайне дешево. – Я вот съезжу в Ласуковку!
– Теперь уж разве я поеду с тобой, Антип Савельич, – смеясь, сказала Полинька.
– А что ты думаешь? – возразил Хребтов (он и ей говорил ты). – Да ты бойчей его будешь. Поди-ка ко мне в команду годика на два, так ли вышколю! Ты, вижу я, прыткая. Он куда! в подметки тебе не годился, как я с ним встретился.
– Жаль, что нельзя покинуть вот его, – отвечала Полинька, укачивая своего маленького сына. – А то я с радостью.
– Лучше