тебя люблю, ужасно люблю… я вот все только и думаю, как устроить дела твои… Уж будь уверен… уж, пожалуйста, не беспокойся: векселей не подам ко взысканию… и зачем подавать? ты заслужишь… И из-под следствия выпутаю… Я ведь понимаю, Харитон Сидорыч, что вы мне верный слуга… я ведь не бесчувственная скотина какая… проси что угодно: все сделаю для тебя… да я так тебя люблю, что готов душу свою положить за тебя, душенька… я жалованья вам прибавлю, Харитон Сидорыч, ей-богу, прибавлю… тысячу рублей… да я тебя в долю приму, душенька, десятый процент дам… разрази меня гром… Ну, поцелуй меня!
И Кирпичов поцеловал толстые, неумытые губы своего приказчика.
– Ну, за что ты сердишься? Ну, скажи: ну, неужели еще недоволен ты мной?
– Я вами много доволен, – отвечал приказчик, по-видимому тронутый, – только…
– Ну, что только? чего еще не достает тебе?.. ну, говори.
– Только вот все насчет платья попрекаете, – отвечал приказчик, потупив глаза.
– Нельзя, душенька, нехорошо: перед публикой стыдно… да что платье? вздор! Я тебе отличное платье сделаю на свой счет… сегодня же позову портного: мерку велю снять… так вот и разговора у нас про платье больше не будет.
– Много благодарен, Василий Матвеич, – сказал приказчик. – А вот я заготовил вам выписочку: сегодня в банк платить.
– Как сегодня? уж будто сегодня, душенька?
– Сегодня, Василий Матвеич.
– Ну, что ж? сегодня, так сегодня и заплатим.
– Да и по трем векселям: Грачищеву двадцать семь тысяч, Стригонову и Куницыну срок подходит.
– Что вы, душенька, белены объелись? – возразил Кирпичов. – Ведь у Грачищева брали на восемь месяцев.
– Точно на восемь; только ведь уж они прошли… Вот извольте сами смотреть.
И приказчик сыскал в толстой книге нужную страницу; но Кирпичов, не посмотрев, возразил:
– Верю, верю, душенька! прошли, так прошли! мудреного нет – забыл! Денег у меня довольно… в банк хватит, и Грачищеву… только деньги, понимаете, Харитон Сидорыч, не все мои… надо на днях сделать расчет с Владимиром Александрычем… да еще надо задатку дать князю Хвощовскому.
– Какому Хвощовскому? за что?
– Новое издание предпринимаю, – самодовольно отвечал Кирпичов. – Полное собрание сочинений князя Хвощовского, в шести томах, с картинами и чертежами.
– Охота вам, Василий Матвеич, пускаться опять в издания, – с неудовольствием заметил приказчик. – Право, что в них проку? только деньгам перевод! Еще иное дело издавать книги полезные, а то вечно кучу денег потратите на печать, на бумагу, на переплет, на объявления, а потом гляди да сохни: гниет издание в кладовой. По правде сказать, не умеете вы выбирать, Василий Матвеич. Вот Окатов издал «Средство вырощать черные усы и густые черные брови»… оно, конечно, вздор, и купивший ее не только не вырастит черных усов, так и рыжие потеряет, а посмотрите, как книга идет! Всякий думает: верно, вздор, однакож попробую! черных усов всякому хочется! А вот опять книга, тоже о волосах: «Средство сохранить навсегда густые волосы и предохранить лицо от морщин до глубокой старости». Шутка! кому помолодеть не хочется?.. вот она и идет. А видели книгу: «Нет более паралича»? А «Лечение всех болезней физических и нравственных портером и модерою»? третье издание печатается!.. А «Тайна быть здоровым, – богатым, долговечным и счастливым в отношении к прекрасному полу»? Небось сочинитель не умрет теперь с голоду, издатель тоже жаловаться не будет… Тут, я вам скажу, Василий Матвеич, дело основано на знании натуры человеческой; а ваша аллегория, смею сказать, просто вздор; с аллегорией пойдешь по миру.
– А что скажут журналы, когда я такие книги издавать стану? – заметил Кирпичов, зевая. – Помилуйте, душенька!
– Журналы! да вам не с журналами, а с деньгами жить! Верьте вы мне, Василий Матвеич, – продолжал с жаром Правая Рука, обрадованный благоприятной минутой высказать хозяину свой взгляд на дело: – с журнальной похвалы сыт не будешь, только суетную гордость свою удовлетворишь… а тут капитал – дело нешуточное! Ну, вот наиздавали вы теперь философических и аллегорических книг. Сочинения толстейшие: в ином тома четыре… сочинители все важные, а что толку? валяются экземпляры в кладовой.
– Да, правда, – заметил задумчиво Кирпичов, – книги их точно скверно идут; как напечатал – сваливай в кладовую, а ключ хоть в Неву кидай: не понадобится. Ни одно издание даже не окупилось. Я уж сам, признаться, думал: отчего? люди прекраснейшие и уж в летах, пожили на свете, могли набраться ума, а иные так даже известностью пользуются; поди, как лет тридцать назад сочинения их шли! такие люди, что, кажется, и постыдятся вздор написать, – не то, что мальчишка какой, который с голоду пишет в шестом этаже… У них и кабинеты отличные; как войдешь, тотчас почувствуешь, что ученый и умный человек живет: библиотека огромная, стол письменный весь завален бумагами, этажерки, кушетки, кресла, ландкарты на стенах, конторки; на лице такие соображения; заговорит – точно книга: садись и записывай. А издания нейдут! просто и ума не приложу отчего!
– Я думаю, – отвечал глубокомысленно главный приказчик после долгого молчания, – я думаю, от того, что они слишком серьезно и аллегорически сочиняют… Люди важные, с достатком, они, натурально, не станут справляться, что происходит даже и между дворянами, не только у купцов и разночинцев, которые любят почитать, – а что придет в голову, то и пишут. Вот и выходит аллегория; а какой прок в аллегории? Уж помяните вы мои слова, Василий Матвеич: не доведут вас до добра издания философические и аллегорические… Я думаю, так они даже и не литература, а просто пустословие! Умный человек не понесет аллегории, а иногородный и плюнуть на нее не захочет. Ему давай, житейского, практического!.. Вот, помните, летом приходил к вам какой-то сочинитель, кажется Лачугин… да, точно, Лачугин! Вот вы его прогнали, а Окатов за три золотых купил у него роман да теперь уж третье издание печатает.
– Знаю, знаю, душенька! о нем теперь везде говорят… Да ведь он сам виноват. Приходит бледный, мизерный такой, жмется, запинается, точно сейчас уличили его, что он платок из кармана украл… «Где вы служите?» – спрашиваю я. – Нигде, – говорит. «Какой ваш чин?» – «Никакого, – говорит. «Что же, у вас родители богатые люди?» – Нет, – говорит, – бедные. «А какого звания?» – Мой отец, – говорит, – мещанин… – Ну, каков литератор? прилично ли мне издавать мещанские сочинения?.. «Подите, – говорю, – на то есть Щукин двор: там у вас купят, а я не могу…» – Какая же причина, – говорит, – вашего отказа?.. – Я рассмеялся. «Ну, какая причина? ты, любезнейший, посмотри на себя, – говорю, – так и увидишь, какая причина… Мне, – говорю, – благородные люди приносят свои сочинения, да и у тех, душенька, беру не у всякого…» Вот он и ушел да с тех пор и не бывал… а-а-а… Уж не понимаю, почему ему посчастливилось! – — заключил, зевая, Кирпичов, по мнению которого, чтоб сочинение было хорошо, автору его следовало иметь крупный чин. – Прощайте, душенька; спать хочется… а-а-а-а…
– Как же, Василий Матвеич, с векселями? Ведь хуже будет, как сроки пропустим.
– Ну, ужо подумаю… А всего лучше… знаете ли что?.. съездите к Борису Антонычу… попросите тысяч двадцать пять до зимы да и вексель велите заготовить… я ужо подпишу… он не откажет… а-а-а!
Кирпичов ушел спать.
В десять часов Правая Рука постучался в ворота знакомого уже читателю дома на Выборгской стороне, в глухой улице. Рыжий мальчишка беспрепятственно пустил его в калитку и тотчас исчез, предоставив ему полную свободу.
Бойко миновав две первые комнаты и достигнув дверей третьей, Правая Рука осторожно постучался.
Работая в своей комнате, башмачник услышал стук разбитого стекла над своим окном. Как сумасшедший, кинулся он к Полиньке, но дверь была заперта. Думая, что Полиньки нет дома, он сбежал в кухню взять ключ у хозяйки, но ее там не было. Башмачник опять отправился наверх, опять дернул за скобку – и, к удивлению его, дверь отворилась! Он вошел в комнату – и окаменел от ужаса: Полинька, бледная, с окровавленной рукой, стояла у разбитого окна; горбун в волнении ходил по комнате. С минуту башмачник дико озирался кругом, и вдруг страшная догадка осветила его ум; подняв сжатые кулаки, он бросился к горбуну. Горбун окинул его презрительным взглядом и молча вышел. Хозяйка поджидала в сенях.
– Зачем ты заперла дверь? – яростно крикнул ей горбун.
– Вот тебе на! – с ужасом возразила девица Кривоногова отступая. – Не сами ли наказали!
Он впал в задумчивость и молчал. Хозяйка начала охать.
– Вот наделали дела! как бы чего не вышло!
Он быстро поднял голову и погрозил ей палкой.
– Смотри! ни одного слова.
– Господи ты боже мой! да разве я дура?
Горбун вышел. Вечер был холоден; немногие звезды, одиноко горевшие в разных концах темного неба, скупо освещали его; ветер, дувший весь день, наконец унялся. В переулке царствовала такая тишина, что слышался непрерывный глухой гул, доносившийся с другого, оживленного конца города.
Тишина и холод не успокоили горбуна. Он дышал тяжело. Походка его была неровная и сердитая. На углу одной улицы обступили его извозчики и, похлопывая рукавицами, предлагали свои услуги.
– Пошли прочь! – крикнул он таким бешеным, шипящим голосом, что извозчики попятились и примолкли, но тотчас опомнились и продолжали уже с намерением приставать к нему.
Он остановился и стал осыпать их самой едкой, раздражительной бранью.
– Ах ты, горбатая образина! – кричали ему извозчики.
Новые страшные ругательства были им ответом; он грозно махал своей палкой, и слова, бессвязно слетавшие с его языка, скорее походили на шипенье змеи, чем на человеческий голос.
Извозчики хохотали. Наконец и сам он понял, как смешон и жалок, и опрометью бросился прочь.
Вылив, таким образом, часть своего бешенства, горбун стал немного спокойнее. Нет мысли его были мрачны и путались. Ему живо представилась его прошедшая жизнь, его молодость, его безумная страсть; он вздрогнул и горько усмехнулся… Казалось, он дивился, не мог понять, каким образом снова поддался старым волнениям, снова испытывает старые муки… Размахивая руками, он рассуждал вслух, что молодость и незнание жизни могли довести его до страшного положения, в котором человек безумствует и дорожит своим безумием, невыносимо страдает и благословляет свои страдания, изнемогает, подавленный унижением, и готов еще унижаться. «Гордая женщина осмеяла мою страсть, подавила и уничтожила мое самолюбие беспощадным презрением, сделала меня зверем… Но теперь?.. я люблю бедную девушку… жених ее