увлечению и неопытны. Будь Каютин поопытнее, встреться случайно с человеком, способным поколебать его безотчетную веру, он не отважился бы на свое трудное странствование.
Но судьба распорядилась иначе. Она не столкнула его с таким человеком в решительную минуту, – и вот Каютин несется навстречу неизвестному будущему.
Но мысль о покинутой невесте не оставляет его ни на минуту. Он беспрестанно оглядывается: не видит, разумеется, ничего, кроме пыльной дороги, прихотливо вьющейся по крутизнам и оврагам, и только чувствует с нестерпимой болью в сердце, что все растет и растет пространство между ним и его Полинькой… Где конец его долгому странствованию? и какой конец? что будет с ним и что с Полинькой? Так ли она тверда, как говорила, и ей ли, слабому, беззащитному и почти бесприютному ребенку, вынести все невзгоды, которые, может быть,, ее ожидают? Не умрет ли она при первом несчастии, которого некому будет от нее отвратить, при первой болезни, в которой некому будет позаботиться о ней?.. Не оскорбят ли, не опутают ли ее злые и развратные люди, и не падет ли она, когда болезнь или другое несчастие доведет ее до нищеты? она молода и беззащитна…
Не пожертвовать ли долгим, спокойным, но далеким и, может быть, несбыточным счастием короткому, но верному счастью? не воротиться ли? Полинька, верно, будет рада…
И Каютин почти готов был воротиться… Но другие мысли толпой теснились в его голову… Сырая, холодная комната; плач больного ребенка; бледная, печальная женщина, некогда прекрасная, теперь изнуренная трудом и заботой… Она сама приносит связку щеп, чтоб нагреть сырой подвал… Она проводит бессонные ночи за работой. Она молчит, она весело ему улыбается… притворяется счастливой… но ее розовые щеки блекнут, в ее улыбке проглядывают слезы… И это его Полинька!.. – Она сама носит дрова, она поминутно выбегает в сени; но частая перемена воздуха только усиливает ее гибельный кашель, который она напрасно старается скрыть… грудь ее расстроена… Она должна умереть. И сам он? где прежняя веселость? Упорная борьба с нуждой сделала его угрюмым, ожесточила его… С досадой и злобой смотрит он на страдания близких сердцу, которым «не может помочь… Упреки, сожаления и проклятия вертятся у него на языке… Полинька умирает в чахотке…
– Ступай скорее: получишь на водку! – кричит Каютин ямщику взволнованным голосом.
Он помнит своих женатых приятелей, которые были здоровы и веселы – и стали унылы и бледны; были благородны и добры – и стали малодушны и раздражительны; говорили о снисхождении и прощении – и стали тиранами своих бедных жен, которые в свою очередь их тиранили… «А ведь у многих из них, – думал Каютин, – характера было не меньше моего, и любили они своих невест до безумия… нужда! нужда!»
Не воротился Каютин, но подавался все вперед с заметной быстротой, благодаря легкости своей поклажи, хорошей дороге и русским ямщикам, которые сами не любят ездить тихо. Он платил за пару, но ему везде запрягали тройку.
Тройка его спустилась в овраг, проехала с грохотом по живому мосту, в котором ходило и дребезжало каждое бревно, взъехала на пригорок и бойко -подкатилась к станционному дому.
– Лошадок, да поскорее! – сказал Каютин, выскочив из телеги, весь запыленный, и слегка кивнул головой смотрителю, поражавшему каким-то странным, напряженно-грозным выражением лица, изрытого рябинами, в глубине которых виднелись черные точки, так что физиономия смотрителя имела такой вид, как будто была посыпана перцем.
Смотритель курил и, сильно, надув щеки, пускал дым с непринужденностью пароходной трубы, исправно делающей свое дело. На его коротеньком, очень тоненьком чубучке, как яйцо на булавке, торчала огромная труба с медной крышкой, которою можно было убить человека, Все вокруг него имело размеры обширные и смотрело грозно.
При появлении Каютина он выдернул изо рта чубучок с таким резким движением, как будто вытаскивал гвоздь, глубоко вколоченный в стену, медленно осмотрел проезжающего и с видом человека, идущего брать приступом крепость, отвечал:
– Нету лошадок, ваше благородие! все в разгоне.
И он поспешно отступил от Каютина и поднес чубук к губам, как будто защищая огромной трубкой свое лицо.
– Нету лошадок? – возразил Каютин своим обыкновенным, полушутливым, полусердитым тоном и сделал шаг к смотрителю.
Смотритель опять попятился от него и поднял повыше трубку.
– Что вы, почтеннейший, шутить, что ли, со мной хотите?
– Извините, – заговорил смотритель робким голосом, но сохраняя в лице все то же напряженно-грозное выражение, – я не понимаю, за что вы изволили рассердиться. Может быть, я не так вас титуловал? Извините! не в моих правилах обижать проезжающих. Если едет граф, говорю: ваше, сиятельство; едет генерал, говорю: ваше превосходительство. Но я не имею чести знать… вашей подорожной… Я, кажется, ничего такого не сказал… а если сказал, простите великодушно… Я горд, я горяч, но я…
Каютин усмехнулся.
– Да неужели у вас в самом деле нет лошадей? – спросил он самым кротким голосом и попятился, а руки спрятал за спину.
Тогда смотритель храбро сделал шаг вперед…
Лошадей точно не было, о чем всего лучше свидетельствовали дормез и бричка чудовищной формы, стоявшие перед станционным двором.
Нечего было делать! Каютин отправился дожидаться в станционную комнату.
Здесь прежде всего кинулось ему в глаза чрезвычайное обилие разных птиц: дупелей, бекасов, куличков, скворцов, пеночек, куропаток, коростелей, снигирей, жаворонков, курочек, перепелок. Все они, без сомнения, прежде оглашали окрестные леса и болота своими песнями и криками; но жестокосердный смотритель содрал с них кожу вместе с перьями, высушил их, наклеил на «лоскутки и развесил в рамках для украшения своей комнаты и услаждения господ проезжающих. В этой догадке убеждало Каютина и несколько ружей, грозно смотрящих со стен и из углов комнаты. Еще яснее свидетельствовала о свирепых наклонностях смотрителя старая медвежья шкура, валявшаяся на полу. Обилие птиц отняло законное место даже у портрета генерала Блюхера и других художественных произведений, обыкновенно украшающих смотрительские комнаты. Только одна картина была здесь, изображавшая высокую, растрепанную женщину, едва державшуюся на ногах, и низенького человека, охватившего ее талию; подпись: Наполеон, восстановляющий Францию. Место бюстов заменяли чучела огромных глухарей с красными глазами, расставленные по углам и повешенные на полке под потолком, по протяжению одной стены. Невольный страх охватил Каютина, когда он поднял голову вверх: глухари, казалось, готовы были всей стаей кинуться на него и заклевать его своими черными клювами.
Кроме множества птиц, никаких особенных украшений в комнате не было. Ее мебель составляли: старый кожаный диван, несколько таких же стульев, два стола и длинное зеркало, склеенное из нескольких кусков, так что одна половина лица казалась в нем смуглою и кривилась вправо, а другая белою и кривилась влево. На середине потолка висело чучело огромного орла с разверстым клювом. Орел этот блистательно довершал ужас, наводимый комнатой.
За столом сидело три проезжих господина, из которых один сразу поразил Каютина необыкновенной тучностью. В ожидании лошадей они играли в карты, покуривали и пили пунш, принадлежности которого находились на другом столе. Мухи черными тучами слетались к сахару и производили в комнате непрерывное жужжанье, болезненно действовавшее на нервы.
При появлении Каютина все три проезжие господина покинули карты и начали с чрезвычайным любопытством осматривать его. Каютин в благодарность за такое внимание кивнул им слегка головой.
– Нашего полка прибыло! – сказал с любезностью тучный проезжий, с красного лица которого лил пот ручьями.
Его черная с брандебурами венгерка и жилет были расстегнуты; складка рубашки приподнялась, так что сбоку можно было любоваться его широкой грудью, густо обросшею черными волосами. Он курил из длинного чубука с огромным янтарем; на чубуке висел потертый бархатный кисет, вышитый на манер стерляжьей чешуи.
– Смею спросить, – продолжал тучный господин, – вы тоже проезжий?
– Так точно.
– Из Петербурга.
– Куда?
– В К ***скую губернию.
– В собственное поместье?
– Нет, к родственнику.
– А ваши родители живы?
– Нет, умерли.
– Помещик.
– Тоже К***ский?
– Так точно.
– Значит, вы там и родились?
– Нет, родился я в Выборге, когда еще отец мой служил.
– А, стало быть вы, так сказать, уроженец морских волн?
– Справедливо.
Тучный господин пустил густую струю дыму.
– Не прикажете ли пуншику? – спросил Каютина другой проезжий, занимавшийся приготовлением себе нового стакана.
– Сделайте одолжение, – подхватил тучный господин. – Без церемоний, по-дорожному!
– Вы чувствительно нас всех обяжете, – прибавил нежным голосом третий проезжий.
Каютин не отказался.
– Извините за нескромный вопрос, – продолжал расспрашивать тучный господин, – как ваша фамилия?
– Так-то.
– А чин?
– Такой-то.
– Где изволите служить?
– Я теперь не служу.
– Так служили… где, смею спросить?
– Там-то.
– Женаты?
– Нет.
Допросив Каютина по пунктам, тучный господин затянулся и обратился к картам.
Нервы Каютина нисколько не были раздражительны: он удовлетворил терпеливо и даже с любезной готовностью любопытству тучного господина и стал в свою очередь допрашивать его.
– А вы из каких мест?
– Ярославский.
– Помещик?
– Помещик.
– Смею спросить фамилию?
– Турманалеев, Александр Аполлоныч.
– А чин?
– Поручик, вышел в отставку в 182* году.
– Большое имение у вас в Ярославской губернии?
– Да будет душ тысячи три… да еще в Костромской и в Симбирской.
– А всего?
– Да до пяти тысяч душ наберется.
– Женаты-с?
– Женат.
– Есть.
Короче: Каютин продолжал расспрашивать тучного господина, пока находил в своей голове вопросы. И тучный господин с той же обязательной любезностью удовлетворял его любопытству. Каютин хотел уже перейти с расспросами к другим двум проезжающим, но господин Турманалеев предупредил его.
– А вот они, – прибавил он, окончив собственную биографию и указывая на молчаливых своих товарищей, – мышкинские обыватели: Андрей Степаныч Андрюшкевич и Владимир Владимирович Виссандрович, – едут по собственной надобности… – и пересказал, куда они едут, зачем, где служили, по скольку у них душ и прочее, из чего Каютин заключил, что мышкинские обыватели, подобно ему, были уже в свою очередь допрошены.
Каютин знал, что у нас без того не встретятся два незнакомца, чтобы не расспросить друг друга: как зовут, какой чин и прочее, и ему приятно было встретить новое подтверждение своей мысли.
Расспрашивая, он попивал пунш и следил за игрой. Мышкинские обыватели были молчаливы и мрачны: игра поглощала все их внимание. Напротив, господин Турманалеев, болтая и покуривая, не обращал ни малейшего внимания на игру; ясно было, что ему все равно: проиграть или выиграть, лишь бы убить несколько часов скучного ожидания; но ему везло. Он беспрестанно выигрывал, погружая свои выигрыши, довольно тощие, в огромный бумажник, лежавший перед ним на столе.
«Сколько денег, сколько денег! – подумал Каютин, не без жадности рассматривая раскрытый бумажник тучного господина, где целыми кипами лежали сотенные и двухсотенные бумажки, ломбардные билеты и серии.