сунул мне в руку небольшую картину, завернутую в бумагу, сказав:
– Это на память от меня.
Я крепко пожал ему руку, и мы простились. Как только он удалился, я сорвал бумагу. В руках моих была удивительная копия с портрета смуглой женщины с белыми лилиями. Ее большие глаза с лукавой улыбкой навели на меня страх. Простившись с хозяином и трактирной прислугой, обступившей меня, я поехал и, проезжая одну улицу, еще раз увидел портретиста. Он едва держался на ногах и чертил углем на заборе какую-то фигуру. Мальчишки рвали его за фалды, а смельчаки рисовали мелом ему на спине разные рожи с высунутыми языками. Я взглянул невольно на смуглую женщину, которая оставалась еще у меня в руках. Она язвительно улыбалась, как бы посмеиваясь над тем, что я чувствовал в эту минуту. Под тяжелым впечатлением оставил я город.
Приехав в свою деревню, я послал портретисту денег и письмо, в котором просил его переехать ко мне. Я получил от него ответ очень трогательный. Он сознавался, что жизнь его грязна, но писал, что силы его оставили, что он не надеется на себя и потому считает лучшим остаться в прежнем положении. У нас завязалась переписка. Он удивил меня смелостью и здравостью своих суждений об отвлеченных предметах; о том же, что было ближе к нему, он избегал писать. Наконец я спросил его раз, какое обстоятельство было в его жизни, заставившее его так опуститься? «Старая песня (писал он мне) – любовь самая страстная и самая безумная», и с следующей почтой прислал толстое письмо. Вот оно; прочтите:
«Решившись жить в Москве и учиться (так начиналось письмо, которое Данков вручил Каютину), я стал писать образа. Работа шла удачно. Я ходил в галереи, проводил там целые дни и был совершенно счастлив. Только любовь к Маше… но я скоро забыл ее и весь предался искусству. Так я прожил с полгода, очень счастливо; но так как человек ничем не бывает долго доволен, то я задумал ехать или итти пешком в Италию и занялся исключительно портретами, чтоб скопить деньжонок на дорогу. Правда, иногда, воротившись с какого-нибудь сеанса, я чуть не разбивал себе головы об стену с отчаяния и унижения; но надежда осуществить мои планы поддерживала меня. Бывало, сидишь в каком-нибудь доме, снимаешь портрет с кривой барышни, вдруг является папенька или маменька, невежды в искусстве, и начинают делать грубые замечания и давать советы; да это еще ничего, а-то с наглостью требуют перемены, которую невозможно сделать, и если не угодишь, так портрет кривой барышни остается на руках. Старая кокетка требует, чтобы она сидела en face {Прямо. (Ред.)}, но в то же время, чтоб видна была ее толстая, неискусно привязанная коса, глаза были бы томны, тогда как они съесть хотят. Мать семейства, желающая оставить потомству свое тучное изображение, бранится с поваром, который стоит в дверях, за лишний фунт муки и поминутно стучит кулаком по столу, – отчего и рука моя и стол дрожат, – а при том сердится, что долго должна сидеть.
Раз мне случилось писать портрет с одной старушки. Я был в восторге от ее доброго и благородного лица. Она обласкала меня, и я в первый раз чувствовал легкость в чужом доме. Узнав мое звание, она не изменилась ко мне, а даже удвоила внимательность. Я всякий день ходил к ней обедать и снова принялся учиться, потому что старушка дала мне деньги вперед за образ, который заказала, а скорого исполнения не требовала. Тут только я с ужасом вспомнил о Маше, которую, впрочем, уж не любил, – может быть, потому, что она могла быть помехой моим лучшим надеждам. Я молил бога, чтоб отец ее продолжал упорствовать и освободил бы меня от подлости, которую пришлось бы сделать. Да тут скоро все перевернулось.
Старушка все уши прожужжала мне рассказами о своей внучке Лизе, которая гостила у одной своей подруги в деревне, недалеко от Москвы, и должна была скоро воротиться домой. Старушка была ее опекуншей; Лиза была круглой сиротой. Раз прихожу к старушке обедать и замечаю, что она как-то необыкновенно весела. Первое ее слово было:
– Семен Никитич! Лиза моя приехала!.. Лиза! Лизанька! поди сюда! – закричала старушка с своего дивана, где она постоянно сидела.
– Сейчас, бабушка! – отвечал из другой комнаты звучный голос.
Через минуту в комнату вошла смуглая девушка, среднего роста, с таким детским, веселым взглядом, что и сама она показалась мне ребенком. Она с любопытством посмотрела на меня. Я сконфузился: ее взгляд был жгуч и совершенно не детский. Потом она занялась своим передником, в котором что-то держала.
– Это – Семен Никитич, Лиза! – сказала бабушка таким голосом, в котором слышалось мне: «полюби его!»
– Что ваш портрет делал, бабушка? – спросила Лиза и снова бросила на меня жгучий взгляд.
Я покраснел и поклонился еще раз.
– Да, да. Вот он и с тебя снимет тоже; он добрый! – отвечала старушка.
Лиза лукаво улыбнулась, подошла ко мне и, раскрыв свой передник, показала мне трех еще слепых котят, которые тихо пищали.
– Сделайте одолжение, снимите мне портрет с моих котят, только, пожалуйста, чтоб были похожи.
– Лиза! что это? – спросила старушка, услышав писк.
– Котята, бабушка! Я вот прошу Семена Никитича снять с них пор…
– Лиза, Лиза! – с упреком перебила старушка, качая головой.
Я глядел, как дурак, на смуглую девушку и ничего не мог сказать. Я видел только, что она не дитя, а женщина, что стройный ее стан уже совершенно развит. Необыкновенная гибкость была в каждом ее движении; глаза Горели и, казалось, щурились от собственного блеска; губы заманчиво были полураскрыты, а белые зубы резко обозначали свежесть их; волосы, черные, как смоль, небрежно, но грациозно были уложены вокруг головы; их тяжесть тянула головку немного назад, отчего в лице девушки было что-то смелое и вакхическое. Простое белое платье с открытым лифом и короткими рукавами еще разительнее выказывало смуглость ее кожи.
Она, кажется, заметила впечатление, которое произвела на меня, и, лукаво улыбнувшись, убежала из комнаты.
– Ох, эта Лиза! – сказала старушка, провожая глазами свою внучку. – Вы, пожалуй, подумаете, Семен Никитич, что она дитя… Нет, батюшка, ей уже девятнадцать лет.
Я не хотел заметить доброй старушке, что жгучие взгляды внучки лучше всего говорят, сколько ей лет. Весь тот день я провел у старушки, не спуская глаз с Лизы, которая казалась мне то капризным ребенком, то страстной женщиной.
– Завтра, Семен Никитич, потрудитесь начать портрет с Лизы, – сказала старушка, когда я уходил домой.
Назначили час.
Очутившись на улице, я почувствовал, что голова моя горит; в ушах так шумно, точно я угорел. Смуглое личико и жгучие глаза Лизы ни на секунду не давали мне покоя. Я не лег спать, а всю ночь просидел с карандашом, рисуя это чудное личико. К утру я сел на диван, поджав ноги, и так просидел несколько часов, припоминая каждое слово, каждое движение смуглой девушки. Мне было весело.
Часом ранее условленного времени явился я к старушке. Мы долго ждали Лизу; старушка несколько раз посылала будить ее. Наконец Лиза явилась с лицом, в котором и тени не было сна. Она сухо кивнула мне головкой и поцеловала у бабушки руку.
– Лиза, как это тебе не стыдно заставлять ждать себя! ведь Семен Никитич трудами живет! – наставительно сказала старушка.
Лиза с презрением посмотрела на меня и, проходя мимо, сказала:
– Вольно же вам было так поторопиться… Уж если б не скука лежать, я бы вас!
Она улыбнулась и выбежала.
Я стал готовиться, разложил краски и карандаши. Явилась Лиза с своими котятами.
– Лиза, опять котята… как не стыдно! – сказала старушка.
– Ах, бабушка! надо же мне что-нибудь держать в руках. Посмотрите, как будет мило! – прибавила она, обращаясь ко мне, и села на стул.
Сложив руки на груди и закинув головку назад, Лиза лукаво глядела на меня.
– Не правда ли, так будет хорошо?
Она улыбнулась и переменила положение.
Я ничего не отвечал: я не мог еще опомниться, пораженный чрезвычайно грациозной позой, которую она за минуту приняла.
И Лиза сбросила котят на пол, вытянулась и сделала бессмысленные глаза, – но в ту же минуту покатилась со смеху и, поймав котят, приняла прежнюю позу.
Старушка молча взяла с колен внучки котят и унесла их. Лиза насмешливо глядела ей вслед и, обратясь ко мне, строго сказала:
– Я хочу, чтобы я была нарисована с котятами; слышите?
Я кивнул головой, не сводя с нее глаз. Старушка возвратилась и с гордостью спросила свою внучку:
– Что, будешь смирно сидеть?
– Нет, бабушка! – отвечала Лиза.
– Отчего?
– Мне смешно, право смешно.
И Лиза стала смеяться.
– Ну, отчего тебе смешно? – сердито сказаластарушка.
– Выйдите, бабушка, я буду смирно сидеть.
Старушка ушла. Проводив ее лукавым взглядом, Лиза вскочила со стула и запрыгала, как дикарка. Корпус ее гнулся во все стороны, – точно у ней не было костей.
– Вам угодно, чтоб я рисовал ваш портрет? – спросил я, чувствуя, что весь горю.
– Разумеется, нет! изволь сидеть два часа, как кукла; на тебя смотрят, рассматривают тебя, как какое-нибудь чудовище!
И Лиза расхохоталась, заглянув в зеркало.
– Лиза, не болтай! – закричала старушка из другой комнаты.
Лиза, как кошка, на цыпочках подкралась к своему стулу и села. Устала ли она или уж сжалилась надо мною, но, наконец, после долгого спора, уселась, как я желал. Только я никак не мог уговорить ее, чтоб она смотрела в другую сторону. Нет, ее жгучие глаза прямо были устремлены на меня. Стараясь скрыть свое смущение, я чинил карандаши, ломал их и снова чинил, натирал краски. Вдруг Лиза вскрикнула, вскочила со стула и залилась истерическим смехом; потом она, упала на диван и, помирая со смеху, принимала такие чудесные позы, что я, как держал в руках краски, так и остался неподвижен.
Вошла старушка и, слегка покраснев с досады, сказала: – Это уж из рук вон, Лиза!
– Бабушка… посмотрите… ха, ха, ха! – сказала внучка, указывая на меня.
Старушка, поглядев на меня, усмехнулась и покачала головой.
– Ну, есть тут чему смеяться? – сказала она. – Семен Никитич, вы себя краской мазнули.
И старушка указала мне на, щеку. Я начал стирать краску.
– Не троньте! – нежно закричала Лиза и с ужимками котенка стала ласкаться к бабушке, целовала ее и вела к двери, приговаривая:
– Бабушка, голубушка, я не буду шалить, простите, уйдите, право буду хорошо сидеть.
Я заметил, что старушка исполняла все, что хотела