берегу, однако каждый самец с семейством своим особо, а семейство у иного штук сто и сто двадцать, все жены и дети, – так тут как, голова, не смекнуть! Такими же стадищами они и по морю ходят. И ведь как задорны, коли кто к чужой самке попробует приластиться, уж тут и гляди: драка, будет! А которые устареют, так про тех хоть вовсе самок не будь. Старые коты, без самок и без детенышей, лежат дней по сорока на одном месте, не едят и не пьют, а только спят, сивые чучелы! Зато как же люты и упрямы, скорей умрут, чем уступят место, которое себе выбрали, словно гордость показывают! И коли увидят человека, тотчас бросаются к нему, а другие ждут очереди, смотрит и тоже готовы в драку! Коли понадобится итти мимо их, так уж не миновать беды. Кинешь камень, они на лету подхватят, грызут его, ярятся, ревут и так вот и норовят разорвать человека. Изранишь всего, а он все бьется, места своего не покидает. А который струсит и побежит, на того все остальные бросаются, и уж тогда человек иди свободно: не тронут! Сами меж собой такую войну подымут, что на версту кругом ничего не видно, кроме потешных драк с ужаснейшим ревом. Вот, брат, какие господь бог привел видеть сражения! Раз Якаяч нарочито раздразнил чудищей: натерпелся я страху, насмотрелся чудес! Котов тысячу билось, рев стоял страшный; а другие коты, которые в море плавали, поднявши мордищи свои, любовались, как товарищи бьются. Смотрели, смотрели, да вдруг в такую свирепость пришли, что повыскакали на берег и тоже пристали – пошла потеха! У, Никитушка! Жутко было смотреть, а какой рев в ушах стоял! Чудно мне, что они, чудища тупорылые, обломы бесчувственные, туда же – правду по-своему соблюдают: коли двое нападут на одного, тотчас вступаются, помогают слабому, колотят обидчика, словно сердятся: зачем, дескать, не равна драка! Коли устанут, ложатся рядом, словно приятели, а отдохнут – опять драться. И как кончится война, самки за теми идут, которые верх одержали… Порешивши драку, первое дело в воду бросаться и тело свое обмывать. А как выдут из моря, так долго отрясаются и ластами гладят грудь, чтоб прилегли волосы. Самец прикладывает рыло к рылу самки, будто целуются.
Самцы самок и котят своих крепко любят, а все-таки обращаются с ними больно жестоко. Коли самка струсит и побежит, бросивши детей, кот за ней: схватит ее зубами, бросает оземь и бьет о камни, пока она не растянется полумертвая. А как она справится, так приползет к нему, ноги его лижет: всячески умасливает и плачет, слезы текут у животины бесчувственной; а самец сердито ходит взад и вперед, зубами скрежещет, поводит кровавыми глазами и мотает головой, словно медведь. А как увидит, что котят его утащили, тоже начинает плакать.
– Ну, как же ты воевал с ними? – спросил Никита.
– Ах, Никитушка! Где уж их бить! Ты только подумай, голубчик, что разбойник Якаяч взял да и повел меня в стадо морских котов, тоись не меня одного, а нас всех, человек шестнадцать; и тут же сын его был, которого он впервой еще взял на добычу. А котов до двух тысяч было. Лежат себе, котят своих лижут, с самками заигрывают, спят. Только как завидели нас, рявкнули, приподнялись да стеной на нас и пошли… – идут, идут! А рев их словно медвежий. Они, видишь ты, разные голоса имеют: коли ревут, лежа на берегу, ради забавы, так ревут, как коровы; как победу одержат, словно сверчки пищат; как ранены, так словно наши кошки мяучат; а как на Драку идут, так медведем ревут – просто беда! Мы все ни живы, ни мертвы, а Якаяч стоит впереди, глазом не смигнет, – ему хорошо, он росту, я думаю, гораздо выше тебя будет, – только нам закричал на своем басурманском языке: «Коли кто попятится, брошу котам на растерзание!» Видя беду неминучую, повалился я в ноги ему и кричу: «Помилуй! Помилуй!» Он молчит, а тут вдруг, слышу, рев сильней становится; поднял я глаза: стадо так на нас и напирает. Один котище прямо ко мне. – Захохотал Якаяч. Мнет меня кот, слышу мнет и других, – крик и рев! Конец, думаю, наш пришел. Только как вдруг Якаяч свистнет богатырским посвистом… и какова же штука? Вот уж подлинно чудо, Никитушка! Чудища престрашные испугались – и тягу! Вот поди ты: ни ножа, ни ружья, ни рогатины не боятся, а свисту боятся!
Якаяч хохотал, хохотал, а потом сына своего ласкать и утешать стал. Всю потеху он, видишь ты, устроил ради сына: пусть, дескать, дитятко спозаранку приучается! Такой уж обычай у них, окаянных. Хороши игрушечки, нечего сказать!
Побросались коты в море, плывут за нами берегом да смотрят на нас, выпучивши свои буркалы. А один кот поотстал, не успел в воду броситься. Якаяч пустился за ним, прицелился камнем да глаз ему и вышиб; потом еще прицелился, да и другой глаз вышиб. Заорало чудище, заметалось. Мы кинулись к нему и ну его колотить по голове дубинами; дубасили, дубасили, – отдохнем и опять примемся; раз двести огрели, а чудище все живо было. Ужасно живучи, проклятые! Уж и голова в мелкие кусья раздроблена, и мозг весь вытек, и зубы все выбиты, а чудище все стояло на задних ластах и билось, места своего не оставляло. Сказывали мне, в прошлом году вздумал Якаяч потешиться: проломал чудищу голову, глаза выколол и пустил его жива: что, дескать, будет? Чудище изувеченное больше двух недель жило и все стояло на одном месте, словно как статуя.
– Ну, как же ты утопил Якаяча?
– А вот слушай. Плыли мы по морю. Навстречу нам котище страшнейший. Вот как сравнялись с ним, Якаяч и пустил в него носком. Копейцо крепко впилось в чудище, а ратовье отскочило. Якаяч крепко держит ремень, – у них, вишь ты, к копейцу всегда длинный ремень привязан, – а животина тупорылая справилась и потащила нас так шибко, что мы словно летели. Скоро пристали к нему и другие, штук с пятьдесят, и все за нами поплыли, – просто мороз по коже подирает, как взглянешь; а тут еще работай, держи ухо востро! Чудища так и сноравливают уцепиться передними ластами за край байдары и перевернуть ее, да кормщик не зевал. Мы стояли с топорами, да обрубали ласты тем, которые совались к борту… Одного котенка убили и втащили в судно. Потом убили и другого, и тоже втащили; а как втащили третьего, стала наша байдара тяжелеть. Ну, думаю я, коли еще одно чудище убьем, хлебну я соленой водицы, как, бог свят, хлебну! У них, вишь ты, за самое большое бесчестье почитается кинуть промышленного зверя; и они лучше потонут все, а не кинут. Якаяч так уж на меня и смотрел, что вот, дескать, как только байдара пойдет ко дну, мы тебя, голубчика и вон! Ей-богу, так смотрел! Ладно, думаю, ты свою жизнь сохраняй, а я о своей подумаю. Берег близехонько, плавать, знаешь ты, я молодец. А и утону, хуже не будет! По крайности уж и врагов погублю… Вот как супроти меня самого один кот сноровился, облапил край, – я, чем бы ему ласты рубить, хвать Якаяча топорищем по лбу, а сам – прыг в воду! Только, понимаешь, на другую сторону, откуда коты юркнули к товарищу. Доплыл я до мелководья, оглянулся: байдара перекинута; чудища вьются около нее, рычат, кровавыми глазищами поводят; то рука, то нога окажется, то вдруг синяя бритая голова (с нами было четыре коряка, которые каждый день голову бреют) высунется, торчит, словно гриб водяной; вдруг чудище схватит ее, другие подстанут; на минуту весь человек окажется, а там и следов его нет; только вода кругом окрасится. Я стоял, смотрел, – страшно и холодно, а мочи нет, хочется еще смотреть. Вдруг чудища перестали реветь и метаться, поплыли плавно и запищали, как сверчки. Ну, стало быть, баста! Все кончено! Ни одного человека не осталось в живых! Только я уцелел, слава тебе господи! Как добежал я до берега, тотчас бухнулся на колени и принес господу богу благодарение, что сам жив остался и что целых шестнадцать плосконосых разбойников утопить сподобился. Клал я земные поклоны и высоко поднимал грешные руки мои, а тупорылые, зубастые чудища плескались в кровавой воде, взбивали красную пену и все смотрели на меня, словно как на какое невиданное позорище.
– Счастлив ты, Тарасушка, – сказал с завистью Никита, когда товарищ его кончил свой рассказ. – Ты вот, почитай, на воле жил, зверей каких насмотрелся, по морю прокатился, чуть тебя звери не изломали, дикари чуть в море не бросили; надрожался ты, надрожался, сердечный! А вот я? Сила была, да волюшки не было! Руки чесались, да развернуться простору не было! Все время, почитай, как собака, на привязи жил!
И он пересказал товарищу свои приключения. Потом они стали советоваться, что им делать. В юрту заходить было опасно: если уж камчадалы, показались в той стороне, так они, верно, завладели юртой. Итак, промышленники решились перебраться за Авачу в одной байдаре, оставив другую товарищам, если б кто из них пришел к условленному месту!
VI
Тени высоких гор вытягивались все длиннее и длиннее; наконец совершенно стемнело.
Промышленники спустили на воду байдару и поплыли. Они держались берега, который был здесь чрезвычайно высок и крут.
Ветер силен. Небо черно. Луна только изредка показывается среди темных, угрюмых туч, и тогда громадная тень береговой горы ярко обозначается на воде, перерезанной серебристыми полосами; а дрожащие тени дерев, наклоненных к воде, кажется, то углубляются, то всплывают, словно ныряя. Волны глухо плещутся, и за шумом их не слышно ни мерных ударов весел, ни голоса промышленников, разговаривающих о своих товарищах. Где-то они теперь? Живы? Или уходили их плосконосые разбойники? А если живы, что делают? Как горе мыкают?
Ветер сталкивает, разводит, спутывает и гонит все дальше и дальше черные тучи, пробивает среди них пестрые дороги, сизые и светлые скважины; вот, наконец, осилил и согнал черные тучи с огромного пространства неба; откуда ни взялся месяц и бойко пошел по голубому полю. Осеребрилась река. Промышленники смотрят вперед, смотрят, и видят две черные фигуры, которые, покачиваясь, приближаются к ним.
– Видишь, Никита? – тихо говорит Тарас.
– Вижу.
– Уж не звери ли?
– Нешто звери так плавают?
– Ну, так люди? Тс!.. Гляди: словно головы…
– Ну, каким людям тут