лет и что ей, в ее возрасте… Нет, не надо. Просто пожурить: «Ай-ай-ай, Юрочка». А может, и совсем промолчать, как будто ничего не было.
В мастерскую – она находилась на Сивцевом Вражке – Кира Георгиевна пошла пешком. Дойдя до Никитских ворот, она решила, что Юрочку все-таки надо отчитать. Собственно говоря, надо было сделать это еще вчера, но поскольку она вчера, растерявшись, не сделала этого, надо сегодня… Выйдя на Арбат, она передумала. В самом деле, смешно всерьез принимать вчерашнее происшествие. Просто глупо.
Так и не приняла она никакого решения.
Юрочка ждал ее уже около получаса. Сидел у окна на старом скрипучем диване и листал «Огонек». Вид был мрачный.
– День-то сегодня какой, настоящая весна, – весело сказала Кира Георгиевна, входя, и тут же окончательно поняла, что отчитывать его не будет, раз с этого прямо не начала.
Юрочка поднял голову и сразу же опустил.
– Настоящая, – сказал он.
– Я вот сейчас шла по Никитскому бульвару, и, знаешь, на деревьях уже почки. Ей-богу. Я даже сорвала одну и съела. «Господи, что я несу», – тут же подумала она.
Юрочка ничего не ответил. Курносый, коротко остриженный с вихрами на макушке, он выглядел совсем мальчишкой. А руки взрослого – жилистые, ладонь широкая, грубая.
– И вообще, надо уже подумывать о лете. А то стоит моторка без дела, никто ею не пользуется. Проверил бы как-нибудь мотор. А?
– Ладно, – мрачно сказал Юрочка и, отложив журнал, направился к каморке, где он переодевался. – Начнем, что ли?
– Да, да, начнем.
Кира Георгиевна стала искать комбинезон, в котором работала, не нашла, подошла к скульптуре – чему-то большому, обмотанному тряпками, – начала ее разматывать, бросила, не докончив, опять стала искать комбинезон – черт его знает, всегда куда-нибудь денется…
Сквозь большое окно-фонарь в мастерскую врывался толстый солнечный луч с дрожащими в нем пылинками. Он освещал часть пола и кусок стенки, на которой висели гипсовые маски.
«Какие они все мертвые, – подумала Кира Георгиевна. – Белые, мертвые, с закрытыми глазами. Ну их… Сниму».
Вышел из каморки Юрочка, слегка поеживаясь: в мастерской было прохладно.
– Ты не видал моего комбинезона?
– Он там. – Юрочка кивнул головой в сторону каморки. – Принести?
– Не надо.
Кира Георгиевна вынесла из каморки комбинезон и с силой встряхнула его – в солнечном луче красиво заклубились облака пыли. Комбинезон был старый, грязный и любимый.
– Слушай, знаешь что? – Кира Георгиевна бросила комбинезон на диван и сердито глянула на Юрочку. Он, чтобы согреться, боксировал воображаемого противника.
– Что? – он прекратил боксировать и обернулся.
«Вот сейчас все ему и скажу. Кратко, спокойно, без лишних слов. Самое глупое – делать вид, что ничего не было… Было… А раз было, надо сказать…»
Юрочка со сжатыми еще кулаками, полуобернувшись, выжидательно смотрел на нее.
– Знаешь что? – сказала она вдруг. – Ну его к черту! Поедем за город…
И они поехали за город.
К пяти часам они вернулись, приятно усталые, голодные.
– Хочу есть, зверски хочу есть, – сказала Кира Георгиевна и заглянула в сумочку, сколько там денег. – Ты был когда-нибудь в «Арарате»?
Юрочка в «Арарате» никогда не был, и они пошли в «Арарат». Там Кира Георгиевна спохватилась, что ее ждет к обеду Николай Иванович, и тут же из директорской клетушки позвонила домой и велела Луше передать Николаю Ивановичу, который еще не вернулся, что она встретила приятельницу и обедать будет у нее, пусть Николай Иванович не дожидается.
В «Арарате» они пили сначала сухое вино, потом коньяк, потом кофе, потом опять коньяк, какой-то особенный, очень дорогой. Потом, уже около одиннадцати часов, Кира Георгиевна опять позвонила домой и, старательно выговаривая все буквы, сообщила Николаю Ивановичу, что приятельница – он не знает ее, они жили вместе в эвакуации – пригласила ее к себе на дачу и ей неловко отказать, поэтому ночевать она сегодня дома не будет.
– Ну что ж, хоть воздухом подышишь, – сказал в трубку Николай Иванович. – Смотри только не простудись. Ты, надеюсь, в пальто?
– В пальто, в пальто… – весело ответила Кира Георгиевна и повесила трубку.
– 5 —
Прошло два месяца. Наступило душное, пыльное московское лето. Тут бы и поехать куда-нибудь на юг, к морю, да не пускала скульптура – к пятнадцатому июля ее надо было сдать. Кира Георгиевна работала сейчас много и упорно. То, что она делала, ей нравилось. Она пригласила друзей и показала им почти законченную уже работу. «Юность» предназначалась для сельскохозяйственной выставки, и большинство друзей говорило, что она не стандартна, что в ней есть что-то свое, очень убедительное. Это был не безликий античный атлет с вытянутой рукой, а просто юноша с обнаженным торсом, в рабочих штанах, глядящий в небо. Даже вихрастый Лешка нашел в скульптуре кое-какие достоинства профессионального характера (уже успех!), хотя в принципе и возражал против нее, считая скульптуру если и не ярчайшим (его любимое словечко), то во всяком случае достаточно ярким образом «коммерческого» реализма. Но это был Лешка, по любому поводу, всегда и со всеми спорящий, так что особого значения этому можно было не придавать.
Приехал как-то в мастерскую и Николай Иванович – делал он это очень редко, – долго стоял и рассматривал скульптуру с разных сторон, потом сказал: «Ну что ж, заканчивай» – и уехал. Значит, понравилось. В противном случае он похвалил бы какие-нибудь детали, а потом, вечером или на следующий день, начав откуда-нибудь издалека, под конец разнес бы в пух и прах. А сейчас он долго стоял, смотрел и сказал «заканчивай». На какую-то долю секунды Кире Георгиевне показалось, что, глядя на скульптуру, он разглядывает в ней конкретное лицо, но, когда он, прощаясь с Юрочкой, сказал ему: «Что-то давно вы у нас не были, заглянули бы как-нибудь, у меня новые альбомы и коньяк есть хороший, французский», – она поняла, что ошиблась.
Тем не менее, когда Николай Иванович уехал, она сказала Юрочке:
– Действительно, зашел бы как-нибудь. Раньше ходил, ходил, а за этот месяц один только раз был, когда проводку в кухне чинил. Неловко как-то.
Юрочка ничего не ответил. С того дня, когда они были в «Арарате», в его отношении к Николаю Ивановичу что-то изменилось. Раньше он приходил довольно часто. Ему нравилась и эта непривычная для него большая квартира, увешанная картинами, нравились и самые картины, хотя не все в них было понятно, нравилось, как о них рассказывает Николай Иванович.
До знакомства с Кирой и Николаем Ивановичем Юрочка, по правде говоря, живописью на очень-то интересовался. Ну, был раза два – в школьные еще годы – в Третьяковке, потом солдатом водили его на какую-то юбилейную выставку, вот и все. В картинах нравилось ему больше всего содержание: Иван Грозный, например, убивающий своего сына, или «Утро стрелецкой казни» – можно довольно долго стоять и рассматривать каждого стрельца в отдельности. Нравилась ему в картинах и «похожесть» их, «всамделишность» – шелк, например, у княжны Таракановой такой, что пальцами хочется пощупать. Но в общем музеи он не любил – слишком много всего, – в других же местах с живописью сталкиваться как-то не приходилось.
И вот столкнулся. И оказалось даже интересно. Николай Иванович брал с полки одну из громадных книг в красивом, с золотом, переплете, и, усевшись рядом на диване, они вдвоем листали ее, иногда целый вечер напролет.
Кира Георгиевна тоже любила говорить о картинах. Вскочив на стул и сняв со стены нечто пестрое, в изломанных линиях, она, как всегда громко, увлекаясь, и неясно начинала объяснять, что это должно значить и почему, хотя и талантливо, очень даже талантливо, но не годится для нашего зрителя. Юрочка покорно слушал и ничего не понимал. Когда же начинал говорить Николай Иванович, ему сразу становилось интересно, хотелось слушать, спрашивать. Они, например, два вечера просидели над одной только книгой про одного художника – Иванова, даже про одну его картину. Юрочка был просто потрясен – бог ты мой, сколько работы, какой труд, всю жизнь человек отдал ему. И как интересно картина сделана – Христос сам маленький и где-то далеко-далеко, а спереди много народу, а вот смотришь в первую очередь на Христа. И про боярыню Морозову тоже очень интересно рассказывал Николай Иванович. И про «передвижников», взбунтовавшихся сто лет тому назад, и про французских художников, рисовавших свои картины так, что на них надо смотреть только издали. Перед Юрочкой открылся новый, совершенно незнакомый ему мир – мир искусства и в то же время мир напряженной работы, борьбы, бунтов, очень, оказывается, неспокойный мир.
И все это открыл ему Николай Иванович. Поэтому Юрочка и полюбил его дом.
Теперь Юрочка перестал заходить. Ему было стыдно. В последний раз, в тот день, когда менял проводку на кухне, вечером, за чаем, он старался не смотреть на Николая Ивановича. Бледный, усталый (сейчас он много работал, заканчивая групповой портрет для выставки), в расстегнутой от жары рубахе, сквозь открытый ворот которой виднелась белая безволосая грудь, тот сидел как раз напротив Юрочки, и Юрочке стало вдруг неловко за свои грубые, поцарапанные, загорелые руки, за свое здоровье, за то, что рядом сидит Кира Георгиевна и как ни в чем не бывало накладывает в блюдечки варенье, а потом – он знал, что так будет, – в передней, перед самым его уходом, прижмется к нему, торопливо откроет дверь и шутливо толкнет его в спину. И оттого, что случилось именно так, ему стало еще неприятнее, еще стыднее. С тех пор он перестал заходить.
А как-то, когда Кира Георгиевна опять упрекнула его, почему он не заходит – это в конце концов неловко, Николай Иванович уже несколько раз спрашивал о нем, – он прямо сказал, что стыдится Николая Ивановича, что трудно смотреть ему в глаза.
Кира Георгиевна помолчала несколько секунд, потом сказала, деланно рассмеявшись:
– Ей-богу, ты в свои двадцать два года совсем еще мальчик. Или наоборот – старик, ханжа. Вот именно, ханжа. Неужели ты не понимаешь, что мои отношения с Николаем Ивановичем построены совсем на другом? Я его считаю, считала и всегда буду считать лучшим человеком на земле, заруби это себе на носу. Ясно это тебе или нет?
Все это было сказано громко и запальчиво. Потом она добавила, глядя куда-то в сторону:
– Но между нами разница все-таки в двадцать лет – деталь, с которой трудно не считаться.
Юрочка ничего не ответил. Когда она упомянула о двадцати годах, он не мог не подумать, что между ними разница тоже в двадцать лет. Кира Георгиевна, очевидно, тоже это сообразила,