чтобы понять. Есть такое выражение. Да, берлинскую Стену надо увидеть, чтобы понять — или окончательно перестать что-либо понимать.
В существование ГУЛага на Западе долгое время не верили. Многие просто не хотели верить. Воочию не видели, очевидцам, жертвам не доверяли. Пошатнулись и даже ужаснулись после Солженицына… А берлинская Стена тут, перед твоим носом. Незыблемая, как символ.
У каждого она вызывает свои эмоции. Аденауэр, рядом с Кеннеди, думал, очевидно, о немецком народе, нации — навеки ли будет разделена или есть какие-то сроки? Кеннеди — не знаю о чем, возможно, об этом же, а вот темпераментный Эмка Коржавин, хотя и поэт, но, стоя на вышке у Бернауэрштрассе, выражал свои эмоции простым и очень громким матом по адресу проезжавшего внизу ГДРовского джипа.
Меня же берлинская Стена, кроме всего прочего (а его предостаточно, и оно не прочее, а основное), натолкнула на мысль озаглавить книгу так, как я ее озаглавил. По обе стороны Стены.
Пятнадцать лет назад мне крепко досталось от незабвенного нашего Никиты Сергеевича за книгу со сходным названием «По обе стороны океана». В ней я, наивный чудак, вернувшись из Италии и Америки, пытался разобраться в том, что увидел за океаном, и что-то сопоставить с тем, что вижу каждый день дома.
Попытка оказалась явно негодной. Сопоставления никому не нужны. Нужны разоблачения, выведение на чистую воду. У меня это не получилось, и вполне естественно, что мне дали по мозгам, доказав мою полную несостоятельность. В фельетоне «Известий» очень точно подметили, что «В. Некрасову понравились небоскребы на Золотом берегу в Чикаго, но можно дать справку: один квадратный фут стоит что-то около 20 тысяч долларов. Естественно, что квартирная плата в этом районе по карману только миллионерам, поэтому противопоставлять их архитектуру московским Черемушкам по меньшей мере нелепо. И уж совсем непонятно, как умудрился советский писатель не увидеть социальных контрастов и классовых противоречий американской жизни, военного психоза, разжигаемого империалистическими кругами. Вот уж, действительно, приехал турист с тросточкой».
— Ну, зачем вы, — на полном серьезе корили меня потом на бесчисленных парткомиссиях, — сравниваете какой-то там флорентийский кабак с киевским подвальчиком «Абхазия»? Ведь напротив прекрасный, многоместный, самый большой в Европе ресторан «Метро»? Почему вы о нем ни слова? Нет, далась вам эта паршивая «Абхазия», ее, кстати, вскоре закрыли. Нехорошо, нехорошо, товарищ Некрасов… И не тринадцать в нью-йоркском телевидении каналов, а всего одиннадцать. Не только вы в Нью-Йорке бывали. Были люди и пообъективнее вас… Вот так-то, товарищ Некрасов. Малость передергиваете. И в чью пользу? Не нашу, не нашу…
После свержения Никиты очерки вышли отдельной книгой. Но сколько битв пришлось мне выдержать в кабинете милейшей Валечки Карповой, главного редактора «Совписа». Не отставные следователи-пенсионеры, а на этот раз квалифицированные литераторы вполне серьезно пытались доказать мне, что я преувеличиваю военную помощь Америки в прошедшей войне. «Простите, дорогой Виктор Платонович, но как вы, автор такой правдивой книги о войне, можете писать о какой-то там свинотушенке, когда на ваших глазах героически умирали наши солдаты?»
Вспоминаешь это сейчас и не знаешь, то ли смеяться, то ли плакать, то ли плюнуть и забыть. Последнее легче всего. Мне не надо теперь ходить на Б. Гнездниковский, 10, подниматься на лифте на десятый этаж, ждать приема у товарища Лесючевского, а потом узнавать, что на тебя бумаги, увы, не хватает. А на Софронова и Грибачева? Рука тянется к ящику письменного стола: «Хотите, я вам покажу, сколько заявок мы на них получили? От библиотек, воинских частей, различных заводов и предприятий?» И крыть нечем. На меня никаких заявок нету. Не хочет читатель читать, и всё — что тут поделаешь…
Но всё это в прошлом. Стоит ли вспоминать? Сразу и не ответишь — стоит, не стоит. Ушел в небытие волюнтарист, ушел со всеми своими гидропониками, кукурузой, домишками из дерьма (было и такое в Киеве, не все знают), а стало ли лучше? И что значит лучше? В каком смысле? Кому?
Мне — лучше. Потому что «драпанул». Инфляция еще не задушила. Пишу, что хочу, разъезжаю по Европам…
— Ну, куда поедем сегодня? — спрашивает меня Володя Загреба.
Он приехал два года тому назад из Ленинграда, работает анестезиологом в чудном (знаю по собственному опыту) госпитале малюсенького эльзасского городишки Альткирш. Все его там любят, подарили даже добрые люди старенькую, но упрямую еще машину «Ауди», а он в этом деле псих.
— Так куда, Вика, поедем сегодня? — спрашивает он, вымыв после пяти операций руки, а до работы успев еще съездить в Мюлуз на курсы французского языка — встал в шесть утра.
— Куда? — смотрим на карту. — В Гейдельберге был? Нет? Я тоже. Мотнем, что ли?
— Мотнем…
И мы со скоростью 140, а то и 160, мотаем в Гейдельберг. Там нас, правда, застигает проливной дождь, к тому же, к восьми мы должны быть дома, отмечать день рождения одной прекрасной девушки, поэтому ограничиваемся в этом чудом сохранившемся городке чашкой чая с лимоном, покупаем открытки, альбомы, глянули сквозь пелену дождя на замок (в следующий раз приедем в хорошую погоду), и назад на тех же скоростях.
Назавтра, после шести операций:
— Куда сегодня?
— На этот раз в Швейцарию, что ли?
— Куда прикажешь? Не хочешь в Невшатель? Там красота, горы, озеро…
— В Невшатель, так в Невшатель. Люблю красоту, горы и озера.
И мы сквозь горы и перевалы, только ели над нами серебрятся, за два часа и в Невшателе. Любуемся тучами и закатами над озером, пьем кофеек, пишем открытки «привет с берегов прекрасного озера» — и назад, теперь уже через Берн, заодно и сосисок там на ужин купим — французские нас не удовлетворяют, жуешь-жуешь, никакого вкуса. Кроме сосисок, умудряюсь еще купить (заносит, заносит в книжные магазины) книжечку про очень любопытного, неведомого мне австрийского архитектора Фрица Вотруба — презабавную церковь в Вене построил…
— Ну, а сегодня куда?
— В Германии были, в Швейцарии были. Давай в Лихтенштейн. Есть такое княжество на границе с Австрией. Что скажешь?
И мы через Цюрих, через всю Швейцарию, в княжество Лихтенштейн: 22 километра на десять, со столицей Вадуц — пять тысяч жителей. Вот какие княжества есть на свете. Непонятные. Въезжаешь, и при всем желании не можешь обнаружить, где же была граница. Царствует там пожилой, мало кому известный Франц-Иосиф II — физиономия его на всех марках, во всех лавочках и киосках единственных двух улиц столицы. Живет он в средневековом замке на горе — по вечерам подсвечивается. И благоденствует страна, говорят, благодаря банкам, которых хотя на этом клочке земли будто бы больше, чем даже в Женеве или в Нью-Йорке, мы с Вовкой обнаружить так и не смогли. В горах, в пещерах, что ли? Не обнаружили мы и «Гастронома» (сосиски!.), очевидно, спасают приусадебные участки.
На этом наши вояжи кончились. Хотели еще в Люксембург мотнуть, да мне уже пора было в Париж. Решили его, заодно с Сан-Марино и Андоррой, отложить до лучшей погоды — начались первые заносы на перевалах.
Вот так, на старенькой, до поры до времени упрямой «Ауди» и знакомимся с миром наживы и потребления, повергая в ужас друзей-французов — никак у них в головах не укладывается, что можно так зазря тратить бензин…
Но возвращаюсь к тому, что прервал, усевшись рядом с Володей в машину… Стало ли лучше? И что значит лучше? В каком смысле? Кому?
Мне, беглецу, лучше. Считаю, что партия и правительство сделали мне подарок. И жена не жалуется, только на то, на что обычно все жены жалуются. В письмах друзьям пишу — всё о’кей. Витя, сын, как и все в его возрасте, собирается обзавестись то ли «Симкой», то ли «Рено» (с тоской думаю об этом моменте — начнутся всяческие волнения с незажигающейся искрой, свечами, карбюратором, и бензин дорожает, и куда бы всем вместе поехать?). Жена его трепещет при приближении очередных soldes — магазинных скидок. Внук Вадик ждет не дождется дня рождения — бабушка пообещала велосипед. За два года он стал настоящим парижским гамэном и носится по всем тротуарам в голубой каске на своей дощечке (scatboard) — очередное мальчишеское увлечение, охватившее весь Запад.
А я от всего этого скрылся к друзьям в Женеву и пытаюсь работать — Париж для этого не создан.
Но, стоп! Расхвастался! Быть может, даже малость приукрасил, обошел молчанием всякие неприятности, огорчения, болезни, смерти (а всё это есть, и не умолчать об этом в дальнейшем). Но, в общем-то, «всё о’кэй» в моих письмах — не особенное преувеличение…
Ну, а там?
По одну сторону шестьдесят три года, по другую только три.
Там прошлое, детство, отрочество и юность, мама, друзья, война. Здесь парижи, нью-йорки, Лихтенштейны, воля-вольная, читай «до несхочу» и… Стена. Ее ощущаешь, не видя ее. Увидя, понимаешь, что это надолго.
Мне не суждено ее перескочить. Другим удается. Туда — на недельку-две. Сюда — кто тоже на недельку-другую, на месяц, а кто и навсегда.
— Ну, как? Как Москва? — первый вопрос. — Только не говори мне о колбасе. Знаю, что нет, и знаю, что при желании и умении можно и ветчину достать, даже семгу… А так, вообще, насчет воздуха…
И тут лица вытягиваются.
— Ты понимаешь, Вика, это как-то даже трудно объяснить. Ты вот, три года как уехал. И как будто ничего не изменилось. С точки зрения «колбасной», как всегда, то есть, то нет, а где-нибудь в Ярославле или Вязьме не то что колбасы — ни яиц, ни молока, чтобы поймать, в шесть часов утра надо вставать. Но к этому все привыкли — Москва к своему, Ярославль к своему… А вот с воздухом что-то случилось, всё меньше и меньше. Духота какая-то, спертость. Ты скажешь и будешь прав, что за эти шестьдесят лет не только горным воздухом и легкими морскими бризами дышали, но сейчас как-то особенно сперто. Не будем сравнивать со сталинскими временами — дело прошлое, — но и при Хрущеве была все-таки. «оттепель», и двадцатый съезд, и Пушкинская площадь, и «шестидесятники» у вас на Украине. Тут же, правда, была и Венгрия, Куба, но рядом с этим и Иван Денисович… А сейчас какая-то тягомотина, гниение на корню. Внешне как будто и проблески какие-то, меньше сажают, кого-то выпускают, но страх, охвативший всех, не проходит. Институт стукачей и топтунов не перевелся. За кем-то неотступно ездят машины, телефоны если не у всех прослушиваются, то каждый, у кого ни побываешь, считает, что именно его на прослушке. И сколько ни убеждай, что в КГБ, как в любом советском учреждении,