Товарищу Червоненко, послу, я, видите ли, понадобился. Донесла всё-таки эта сука. Вы всё же член партии, товарищ Некрасов, не забывайте…
Не стану туда звонить, ну их в баню, обойдутся…
Я свернул с бульвара Распай, где наш отель, на бульвар Монпарнас, от нечего делать постоял у расписания на вокзале. Может, в Версаль катнуть? И поехал в Версаль.
Не торопясь, в одиночестве, гулял по осеннему парку. Шуршали под ногами листья, слава Богу, никто не подметал. Было пусто, никаких туристов, раньше девяти они не появляются. Бродил по аллеям, вспоминал Александра Бенуа.
А в восемнадцать ноль-ноль в Руасси, на «Шарль де Голль», минут за двадцать до посадки, объявят в репродуктор: «Пассажиров, отлетающих в Москву рейсом № 085, просят пройти к выходу Е». И все направятся к выходу Е, и у каждого в руках будет пухлый пакет, а в пакете дублёнка…
Во дворец я не пошёл, появились первые туристы, японцы, у всех на шее фотоаппараты вот с такими вот полуметровыми объективами. Я сел на электричку и вернулся в Париж.
В центре я уже неплохо ориентируюсь. От вокзала по рю де Ренн дошёл до Сен-Жермен-де-Прэ. Это если не самая старая, то одна из древнейших церквей Парижа, «прэ» — это значит «луг». Она оказалась открыта. Я вошёл внутрь. Две опрятные старушки сидели в разных концах и молились. Третья меняла воду гладиолусам у алтаря. Лучи солнца сквозь цветные стёкла витражей, красные, жёлтые и больше всего синие, то тут, то там оживляли пятнами каменный пол и средневековые стены церкви. Я примостился в углу. Вот если б зазвучал орган. Но ещё рано…
— Ну что ж, Виктор Платонович, — сказал Виталий, когда мы прощались у станции метро «Бир-Хакейм». — На сколько мы с тобой расстаёмся, Аллаху и то неизвестно. Надеюсь, не навсегда…
— J’espere[8], как говорят твои французы. Не совсем ясно, где встретимся, но верю.
— Верю, — сказал он. — Верую. Глупо как-то жить в разных мирах. Глупо и противоестественно.
— И скучно, очень скучно, Виталий. Даже не представляешь как…
— Пытаюсь представить. И понять. И, в общем-то, понимаю. Я ведь умный.
— Ты уверен в этом?
— Абсолютно… И как всякий умный человек, советов никогда никому не даю. А хотелось бы…
— Кому? Мне?
— Тебе хотя бы…
— Не надо. Я знаю, о чём ты. Не надо.
— Пока нет.
— Пока?
— Пока…
— Ну что ж, договорились на «пока».
Мы обнялись. Ткнулись друг в друга щеками.
— Ну, я побежал, — сказал он. — Это мой поезд на мосту идёт. Будь!
— Будь!
Он сунул свой билетик «карт-оранж» в турникет, помахал мне на прощание рукой и легко, через одну ступеньку, побежал вверх по лестнице. А я пешочком пошёл в свой «Эглон», на Распай.
Весь день шатался по Парижу. Последний парижский день. Вышел из церкви, пошёл по рю Бонапарт, куда-то свернул, кажется, на рю Жакоб, потом ещё куда-то.
Шататься по Латинскому кварталу — что может быть лучше? Мечта, голубая мечта каждого русского мальчика из интеллигентной семьи. Когда-то и я им был. В общем-то, и остался. Несмотря на гражданские и прочие войны.
Впервые попав в этот квартал юношеской своей мечты, далеко, правда, уже не мальчиком — было это в конце пятидесятых годов, — долго, разинув рот, стоял перед витриной с игрушечным поездом. Бежал он себе по игрушечным рельсам, вагоны первого, второго классов, международный и ресторан, нырял в туннели, останавливался у семафоров, гудел и бежал дальше. Я стоял в оцепенении. Мне так хотелось его купить, привезти домой, запрятаться от всех, разложить рельсы на полу и ту-ту!.. мой милый норд-экспресс…
Сейчас я тоже постоял перед витриной — всё за эти годы усовершенствовалось, вместо паровозов электровозы, и светофоры, и длинные платформы, гружённые «Фиатами» и «Ситроенами», и кто всё это может купить? Паровозик или там электровозик не меньше тысячи франков — спросите любую эмигрантскую жену, она вам скажет, что на эти деньги можно приобрести.
Но что-то не забавляли меня сегодня ни паровозики, ни белокрылые яхты, ни колумбовские каравеллы. Привык уже, даже я, редкий гость, к этому запаху — загнивающего Запада. Гниёт, проклятый, хотя воняет больше бензином. Нормальный парижанин только и говорит, что надо бежать из Парижа, задохнёшься, смотрите, почти все вязы погибли.
Зашёл в две-три галереи. Картины, скульптуры — понятие более или менее условное. Эмоций не вызывают никаких. В углу очень симпатичный бородатый молодой человек, очевидно, автор всех этих брызг и клякс на полотнах. С какой-то непонятной, с трудом подавляемой ненавистью, смотрел я на добротные алюминиевые рамы, Бог знает, сколько каждая из них стоит. И ведь всё это уже было, было. Кандинский давно умер, Малевич тоже…
Кивнув симпатичному бородачу, вышел из галереи. Как Хрущёв из Манежа. «Искусство педерастов!»… Хорошо, не было рядом Виталия. Что, по Лактионовым своим соскучился, по Илье Глазунову? Зайди в «Глоб», там его навалом…
И я зашёл в «Глоб». Был уже раз, приценивался к Цветаевой. Но её и в Москве, если очень уж хочешь, достанешь, а сейчас смотрю — два толстенных тома, Серов и Левитан. Какая бумага, какие поля, какой шрифт, репродукции… Да что ж это такое? Свои, родные, советские книги в Париже! А в Москве — шиш…
Со зла купил на последние гроши «Плейбой» и уселся в кафе над кружкой пива.
Ничего, ничего, пей своё пиво и закругляйся. Вечером будешь уже в Москве. А тебе уже три раза из партбюро звонили, всё интересуются, когда приедешь.
Я посмотрел на часы. До самолёта ещё три часа. В отеле надо быть за два часа до отлёта. Значит, ещё час.
Расплатился за пиво, направился к Сене. Попрощаться с букинистами, порыться на прощание в их «буат».
Опять не вышло. Рылся, ходил от одного к другому, наткнулся на пачку «Иллюстрасьон» за шестнадцатый год — моё детство, «Нива», Верден, форт Дуамон, роскошные, на всю страницу, лихо нарисованные атаки, траншеи, взрывы, зачуханные, героические «пуалю» — хотел купить, подсчитал ресурсы — не потяну. Пошёл к «Шекспиру» — книжная лавка любителей старья, английских книг, встреч и ещё чего-то. С хозяином-стариком вроде знаком по прошлым приездам, говорит малость по-русски, может, выклянчу у него какую-нибудь подешевле, не возвращаться же с пустыми руками. Оказывается, болен. Заменявший его лохматый парень, жаривший яичницу на электрической плитке — здесь всё по-домашнему, — мило улыбался, но к ценам относился строго.
Потом долго сидел у самой Сены, устроившись на каких-то канатах. Справа рыболов, весьма живописный, находка для туриста, слева целовались. Вдоль набережной, за моей спиной, прогуливали экзотических собак, неведомых нам, россиянам, афганцев, пиренейцев, пятнистых долматинцев и пугающе вытянутых, как черви, крохотных такс. Мимо проплывали баржи и длинные, набитые бездельниками, насквозь стеклянные туристские катера. Доносились голоса кричащих в микрофон гидов. «Слева Нотр-Дам, воспетый Виктором Гюго, справа бульвар Сен-Мишель, любимое место парижской молодёжи». Лёгкий ветерок трепал мне волосы.
Надо идти в гостиницу. А ноги не несут. Там ждут, пересчитывают, как цыплят. Ну и чёрт с ними, плевал я на Клавдию Сергеевну, пусть поволнуется.
Приехали поэты, элита называется. На пять дней. Продлиться не разрешили. Почему? А чёрт его знает, почему. Москва не разрешила, и всё! А что я успел за эти пять дней? Ничего. Только с Виталием пообщался. Стоило, конечно, хотя я так и не понял, как ему тут живётся. Кажется, не очень, но почему-то весел. А я зол, на всё и всех. А поэты озабочены, бегают по «Лафайетам». Один только Евтушенко заглядывает в книжные магазины. Кроме туфель из пупыристой страусовой кожи, на высоких ковбойских каблуках, купил полного Набокова у Каплана. А Вознесенский не приехал, звонил из Лондона, очень сожалеет, но задерживают студенты, то ли оксфордские, то ли кембриджские. А на самом деле боится, что аплодисментов будет меньше, чем у Женьки. А тот только рад, тоже побаивается соперника. А перекрыл всех Булат — ему больше всех хлопали.
Куда?
В «Эглон»…
Все уже набивают свои чемоданы, ругаясь, что не влезает. А я, дурак, везу какого-то нубийского божка, два тома Юрия Анненкова да подаренный мне Виталием «Адлер». И это всё? — спросят в Москве. Всё, — совру я, — остальное пропил! Зачем эта ложь, непонятно. Как будто Виталий разрешил бы мне хоть франк потратить на спиртное.
Хорошо или плохо Виталию — вот чего я до сих пор не пойму. Свобода свободой, но…
Я спросил его как-то, скучает ли он по дому. Он не сразу ответил.
— Ну, как тебе сказать? Скучаю, конечно.
— По берёзкам или по ханыгам?
Он рассмеялся, сверкнул своими фербенковскими зубами.
— И по тем, и по тем, и по тебе, гаду. Друзей-то здесь нет…
Вот тут-то мы и распили последнюю поллитровку, ту самую, под названием «Staraya datcha».
— Какие ж это друзья? Так, знакомые, приятели, за стаканчиком вина. Водки французы не пьют, а русские, сам знаешь, не лучший из вариантов… Но главное не это. Казалось мне всегда, что в Москве у меня миллион друзей. Закадычных, полузакадычных, любимых девочек, назовём их так, хотя они давно уже не девочки, да и я не такой уж мальчик. Короче — некая привычная, необходимая тебе среда. И ты в ней, как рыба в воде. А потом уже семья. Ты ж меня знаешь, я не ахти какой семьянин, холостяк по натуре. Ну и вот…
Он стал вдруг серьёзен. Разлил по стаканам.
— Уехал-то я из России не только потому, что обрыдло это свинство и захотелось глотнуть чего-то там свеженького… Начались партсобрания, где стали меня песочить, и телефон-то умолк. И за столиком в ЦДЛ сидишь один, разве ты только подойдёшь. Анчар, и всё… И птица не летит, и тигр нейдёт, лишь вихорь чёрный… Вы не сердитесь на меня, Виталий Сергеевич, сказала мне одна весьма порядочная дама, свой срок в своё время, не ахти какой, но отсидевшая, потом реабилитированная, но в партию восстанавливаться не захотевшая, одним словом, весьма достойная дама… Так вот, не сердитесь на меня, Виталий Сергеевич, говорит, но у меня сын подрастает, ему семнадцать лет, и я не хочу, короче: вы должны сами понимать. И я понял. Вот так-то, дорогой Виктор Платонович… А берёзки? Их тут полно. «Було» называются. А вот как плакучая или кудрявая, не знаю. Может, её-то и нет. Ну и хрен с ней, зато… Что зато? Вика, дорогой мой Викуля, поверь мне, не мучает меня совесть. Ну вот нисколечко. Прозрачна и чиста, как слеза младенца. Были бы у меня сын, дочь, другой вопрос. А так жене посылаю барахлишко, то с тем, то с