потом, насколько успешно прошёл показ. Да-да, он сказал: «С вашим Хлестаковым можно выступать на профессиональной сцене» — такой похвалы из уст самого мэтра предостаточно, — да, но тут же он придрался к маленьким «правдочкам», из которых рождается большая. Было спрошено, например, какой номер телефона я набирал в этюде. Я выпалил какой-то. «Нет-нет, — сказал К.С., — я внимательно следил за вашим пальцем, вы набирали только ноль». Господи, сколько вокруг этого ноля было потом разговору. «Холодный, бесчувственный старик, плевать ему на эмоции, за пальцем, видишь ли, следит…» — «Да, но ты помнишь, что во время твоего темпераментного этюда он стянул скатерть со стола, значит, не только пальцы, но и эмоции».
Но кончился показ вовсе не триумфом. Было сказано:
— Вот осенью состоится конкурс в студию. Считайте, что экзамен вы сдали, а по конкурсу посмотрим.
Я считал это провалом. Ионя и все друзья — победой. Но случилось так, что Константин Сергеевич до конкурса не дожил, умер через два месяца после «исторического» свидания. Друзья подтрунивали надо мной: «Просто, увидев тебя, понял, что дальше в этом мире ему делать нечего, и тихо ушёл из жизни. Гордись!»
Хорошо, ну а приняли бы в святая святых? До этого была воля вольная — «Тайна Нельской башни», «Парижские нищие», «За океаном» — страсти, страсти! — даже до сих пор заливаюсь краской! — Вронский… Изображалось всё это, правда, на захудалых клубных сценах всяких там Гайсинов, Гайворонов и Немировых, но всё же размах — Скриб, Гордин, Дюма, Толстой, даже Шейнин. А тут под придирчивым глазом старика «третий месяц изображай будильник», как жаловался один из любимейших учеников его Гошка Рево.
И всё же… Отзвонив положенное количество месяцев, получил бы путёвку в жизнь. И тут я холодею.
В армию не взяли б, была б броня (впрочем, в Ростове она тоже была, но как-то отделался), выступал бы с концертами в воинских частях и госпиталях. (В июле 41-го, до мобилизации, узнал я, что это такое. Стыдобушка. На второй же день войны, выступая перед новобранцами, так волновался, что забыл последнее четверостишье стихов Николая Асеева — первые стихи о войне в «Правде», — и тут же, от того же волнения, сам сочинил какой-то набор слов, и ничего, сошло.)
Но это война, фронтовые бригады, где-то что-то всё-таки рвётся, стреляет, а ты патриотическим глаголом жжёшь сердце. Ну а потом?
Мир. На подмостках ёрш из «Абрау-Дюрсо» с сивухой — старика Островского с Корнейчуком, Шекспира с Софроновым, Розов или Миша Рощин уже радость. Великий МХАТ, качалово-москвинский МХАТ решает проблемы не мироздания и неба в алмазах, а сталеварения. «Малый» наперегонки с «Вахтанговым», изнывая от благодарности к автору, воплощает на сцене героев Малой земли и целины, «Современник» тихо угасает, «Таганка» на волоске, «Малая Бронная» пока ещё с Эфросом, но «ще не вечiр»…
11
…Ресторан для избранных на улице Горького. Прибежище Счастливцевых и Несчастливцевых. Пропивается получка или премиальные «Мосфильма». Двоими, сидящими в углу за маленьким столиком.
— Вот, казалось бы, радоваться только, сижу в ВТО с любимым другом, пью виски, закусываю креветками, жена в отъезде, дети, слава Богу, не звонят, где-то тоже загорают, читаю себе Тютчева и Цветаеву, новая пластинка вот вышла, из Америки привезли первый том десятитомного Булгакова и парижскую запись последнего концерта «Ролингсов»… Что ещё надо, живи и радуйся… И не получается. На душе, как в той песенке «Завтра Новый год», а настроение, чёрт его знает почему, е…е в… подмышку.
— Тоша, Тоша, ты это обо мне. Булгакова, правда, никто не привёз, но жена и дети, как и у тебя, в отъезде, тишь да гладь, а настроение тоже «в подмышку». И из-за чего? Из-за кого, точнее.
— Сын, что ли, спился?
— Да нет, из-за другого алкаша. Талантливого, нашего, умного, пусть хитрого, всех и всё знающего, но всё же пьяницы, значит, не самого последнего человека.
— Знаешь что? Не будем о нём. Он всё же дело делает. И людям как-то помогает. А то, что подписывает какие-то ненужные письма, — что ж, это плата за то, что дают ему всё же дело делать… Погрозим ему пальцем — поймёт, поверь мне, — и простим. По-христиански… Давай ещё по одной.
— Давай… Знаешь, Тоша, за что выпьем? За то, чтоб никогда нам с тобой не светила звёздочка Героя Соцтруда. Хватит с нас народных СССР.
— Хватит…
— Хватит…
— С гаком?
— С гаком! Закажем ещё креветок?
— А может, раков? С пивом. У них сегодня пильзенское, настоящее.
— Раков так раков. Идёт. Э-э, мэтр! Кстати, о птичках, о народных. Ведь не сыграй я Железного Феликса, так и сидел бы в заслуженных. Плевали мы на это, скажешь ты. Плевать-то плевали, а сыграть сыграли…
— А я Алексей Максимовича, Викуля, а Коля Губенко Керенского, кристальный Вася Шукшин, напялив на голову лысый парик, маршала Конева, а Кваша Карла Маркса, пробривал себе лоб, а друг твой Кеша — Ильича. Попробуй отказаться от таких ролей. Не дорос, мол? Знаем, знаем мы эти ваши штучки, и в книжечку запишут, «Личное дело» называется: «Идеологически не выдержан, политически не развит, ссылаясь на объективные причины, отказался от роли…», и пошло, и пошло…
— Так не отказался же, вот в чём ужас. И сыграл-то плохо, стыдно вспомнить. И автора пьесы презирал, а сыграл. А в награду, пожалуйста, почётное звание, со всеми дополнительными благами, мать их…
— Не казнись, все мы такие. А чтоб Героя получить, мало сыграть мудака в пьесе говнюка, надо и письмишко это самое подписать. Вот ведь и бывший властитель дум Эуген тоже подписал. Вроде оппозиционер. Не ахти какой, но всё же…
— Не говори мне о нём, сплошное огорчение. Никогда ж не подписывал. Балансировал, и нашим, и вашим хотел, но подписывать не подписывал. А тут гневно сжимает кулаки. Оккупанты, видите ли, не жалеют никого — ни стариков, ни женщин, ни детей. Ни палестинских, ни ливанских. Остановить убийц! Прекратить провокации в Ливане! И не стыдно…
— Не стыдно. Будем рады уже тому, что о братской руке, протянутой Афганистану, стихов хоть не пишет.
— Ну что ж, давай радоваться.
— Давай!
— Давай!
И в этот момент появляется этот самый Эуген.
— А-а… Представителям наипервейшего в мире искусства наше нижайшее. Пришипились в уголочке и чьи-то косточки перемывают. Можно к вам?
И что ж? Представители наипервейшего говорят «нет»? Чёрта с два! В лучшем случае скажут: «Ваши, кстати, перемывали, но можем и чьи-нибудь ещё. На ваше усмотрение». И подвинутся, и закажут ещё пива. И соответствующие косточки для перемывки найдутся. И усердно примутся за дело.
Сгустил? Сгустил.
Зачем? Ведь не только же в ВТО сидят. И не только Железного Феликса, юного Маркса, начинающего адвоката Владимира Ульянова играют. Не только Ленина, но и Гамлета, Порфирия Порфирьевича сыграл Смоктуновский. И во МХАТе не только «Сталевары», но и Булгаков, Распутин, Володин. И в кино давно уже нет «Клятв», «Третьих ударов», «Падений Берлинов».
Зачем сгущать? Зачем подслушивать в ВТО именно этот разговор, а не другой, где пьют и поздравляют молодого актёра с Протасовым или заливающуюся краской девушку с Ниной Заречной?
А потому что нет новой Нины Заречной! А та, чеховская, дожила до наших дней только потому, что автор не дожил. А дотяни он, победив свою чахотку, гнить бы его косточкам на Колыме. И никаких «Чаек». Даже с занавеса содрали бы.
Да, но…
Стоп!
Дальше не могу. Боже мой, какое счастье, что чаша сия миновала меня. Ни я, ни театр ничего от этого не потеряли. Ни о каком народном не могло быть и речи. И никаких Железных Феликсов. (Как ни странно, но в юные, актёрские годы свои мечтал сыграть не только Хлестакова или Раскольникова, но почему-то и… Якова Свердлова. Шёл в те годы фильм о нём. Такой себе интеллигент-революционер в пенсне. Как раз для меня, худенький, небольшого росточка.) Нет, играл бы вторые, третьи роли, преимущественно отрицательные, белогвардейцев, интеллигентных хлюпиков. В газетах, какой-нибудь «Сызранской правде», хвалили бы, допустим, может, и в «Советской культуре» появилось бы «отлично справился с нелёгкой ролью ренегата-отщепенца заслуженный артист Башкирской АССР такой-то». И все бы поздравляли.
А ночью, после спектакля, ни в каком не «Арагви», а в захудалой сызранской или краснодарской «Волне», без всяких креветок глушили бы «Московскую», багровея от градусов и обиды:
— Читал распределение? Каренину-то сисястой своей мадам дал. А?
— А ты сомневался? Думал, твоей Шуре?
— Да, но мадам уже за полcта. Постыдился бы…
— Не по его воле. По её. Если б по его, то играть бы Вознесенской, сам знаешь.
— Вознесенская уже забыта. Он теперь за этой, как её? Новенькая, в букольках.
— Хе-хе… Новенькую в букольках Карлинский закадрил.
— Всё! Не видать ему теперь Фердинанда.
— Не беспокойся, будет и Фердинанд. Он уже в партию подал…
— Жорка? Побойся Бога, он и Гегеля от Гоголя не отличит.
— Зато «Спидолу» нашему Фигаро по блату достал.
И пошло, и пошло… До утра.
Нет, слава Всевышнему, миновала меня сия чаша. Сыграл на прощание князя Кутайсова в «Генералиссимусе Суворове» — три слова под занавес, в последнем акте — и командиром взвода в запасной сапёрный батальон — с места песню, шагом марш по маршруту, указанному в карте. Закончился он в селе Пичуга Сталинградской области. И всю зиму учил бойцов чему-то не очень ясному тебе самому. Всё же лучше, чем читать с эстрады стихи Николая Асеева.
12
Опасность на каждом шагу. Снаряды, бомбы, тупица начальник, нерадивые подчинённые, вор старшина. Да и ты сам. Выпей я, например, больше или меньше после того, как попался на глаза пьяному начальнику штаба.
— Э-э, инженер! Давай-ка сюда! Голую Долину надо кровь из носу взять, ясно? Собирай мальчиков, по кустам расползлись, и вперёд, за Родину, за Сталина! Возьмёшь — «Красное Знамя», не возьмёшь — сдавай партбилет, ясно? Выполняй!
Тут-то и заскочил к Ваньке Фищенко, разведчику, ахнул кружку, стало веселее. Мальчиков собрал человек пятнадцать, пистолет в руку — и «За мной!» Кончилось всё в медсанбате. А возьми я эту чёртову Долину?
Вариантов не счесть. В первый же день, как столкнулся с немцами — май сорок второго, тимошенковское наступление под Харьковом. Десяток сопливых сапёров с трёхлинейками образца 1891/30 года против четырёх танков с чёрными крестами. «Справа по одному к роще „Огурец“!» И побежали. Знаменитый Нурми мог мне позавидовать. А не вспомни я этот овощ, и подавили бы нас гусеницами… Или: «Хенде хох!» — лагерь, потом другой, свой — читай солженицынский «ГУЛАГ».
Одно знаю — ни Александром Матросовым, ни Гастелло не был бы, окажись я даже лётчиком. Всё было куда банальнее. Начал