они опять вырастали.
– Плохо дело, – говорили бойцы. – Авиация одолевает, дохнуть не дает…
Бойцы были из разных полков, из разных дивизий, но все говорили одно – жмут немцы, спасу нет.
Рядом с Сенькой положили худенького с наголо выбритой круглой головой сержанта-разведчика. У него были большие, черные, вероятно когда-то очень веселые глаза. Ранен он был в обе ноги. Четырьмя осколками. Пятый сидел где-то в ключице. Лежал он все время на спине, но не стонал и не жаловался, только воды все просил – у него был жар.
– Где это тебя так разделало? – насколько мог, участливо спросил Сенька, – ему очень жалко было худенького сержанта.
– На мине подорвался, в разведке, – сказал сержант и, тяжело дыша и поминутно кашляя, стал рассказывать, как он с тремя разведчиками, – командира взвода убило, и он его заменил, – пошел за «языком», как они достали этого «языка», а на обратном пути сбились, попали в минное поле, и вот только он один и остался жив – всех четверых, с фрицем вместе, на клочки разорвало.
Сенька молча слушал и сочувственно смотрел на сержанта.
«Какой он худенький, совсем пацан», – думал он и сравнивал свою мускулистую жилистую руку с тоненькой, совсем как у девочки, рукой сержанта, выглядывавшей из рваного рукава.
– Повезло тебе, – сказал Сенька.
– Повезло, – улыбнулся сержант.
– А ты давно воюешь?
– Я? Дай бог. С первого дня. От самой границы. Третий раз вот уже ранен.
– Третий раз? – удивился Сенька.
– Третий. Под Смоленском, под Ржевом и вот здесь теперь.
– И все живой остаешься?
– Как видишь, – сержант медленно, с натугой улыбнулся, ему, по-видимому, трудно было улыбаться. – Водички нету?
– Я сейчас принесу, – сказал Сенька и побежал на кухню.
Когда он вернулся, сержант лежал и тяжело дышал. Лицо его стало совсем красным.
– Жар, должно быть, – сказал Сенька и поднес кружку к сухим, потрескавшимся губам сержанта. Тот с трудом сделал несколько глотков, откинулся назад и слабо выругался.
– Обидно, черт возьми! – он опять выругался. – Не увижу больше ребят. Перебьют всех, пока выздоровею.
– Может, и не всех, – сказал Сенька.
– Да и в полк другой пошлют. Все равно не увижу.
– Тебе что – кости перебило?
– Кости. На обеих ногах кости.
Сенька смотрел на его ноги – обмотанные во всю длину, толстые и какие-то квадратные, только кончики пальцев выглядывали.
– Да, долго тебе лежать.
– Долго, – вздохнул сержант и опять попросил пить. – С полгода проваляюсь. Как колода. А ребята воевать будут…
Больше он ничего не сказал. Закрыл глаза и долго лежал с закрытыми глазами и тяжело дышал.
«Как бы не помер», – подумал Сенька, и ему еще более жалко стало худенького сержанта. Он осторожно приподнял бритую голову его, – она была горяча, как огонь, – и подложил свою скатку.
Ночью сержант стал бредить – вспоминать Полтаву, Клашу, ругать какого-то старшину, – и Сенька всю ночь менял ему холодную, мокрую тряпку на лбу. К утру бред прошел, жар отпустил, и часа два сержант спал спокойно. Сенька тоже вздремнул.
Только утром заметил Сенька, что у сержанта на груди Красная Звезда. На одном уголке эмаль облупилась. «Такой молоденький – и уже орден», – подумал Сенька и побежал за завтраком.
– За что это ты орден получил? – спросил потом Сенька, кормя сержанта с ложечки.
– За что дают, за то и получил, – уклончиво ответил Николай, – сержанта звали Николаем, – и облизал ложку.
– И давно получил?
– Давно.
«Смелый, должно быть, – подумал Сенька. – По морде видать, что смелый. А ведь такой худенький, хлипкий».
После завтрака Николаю захотелось оправиться, и Сенька бегал за судном, – оно было одно на весь санбат, и на него была очередь, – и помогал Николаю с ним сладить.
– Ты мировая няня, – сказал Николай, и Сеньке это было ужасно приятно.
Когда Николая унесли на перевязку, Сенька нарвал свежей травы и подложил под плащ-палатку, на которой Николай лежал. А на обед выклянчил у повара лишний кусок мяса, но у Николая не было аппетита, и пришлось ему самому съесть.
– Аппетитец у тебя – дай бог, – улыбнулся Николай.
Сенька смутился и отставил котелок.
– А мне вот не лезет ничего. Тошнит чего-то.
– Это от жару.
– А вот пить… Ведро бы зараз выпил.
– Дать? – спросил Сенька и потянулся за кружкой.
– Дай.
Николай, морщась от боли, но с аппетитом выпил поллитровую кружку, откинулся на скатку и стал смотреть на голубой ослепительный кусок неба, видневшийся в отверстие палатки.
Часам к трем, когда солнце стало особенно припекать, Николай попросил, чтобы его вынесли на двор, – палатка накалилась, и у него заболела голова. Сенька выпросил у лейтенанта, лежавшего в углу, плащ-палатку и растянул ее так между кустами, что солнце совсем не мешало Николаю. Сам он пристроился рядом, отгонял лопухом от Николая мух, скручивал ему папиросы, – он довольно ловко научился это делать рукой и коленом, – и бегал на кухню прикуривать.
Над головой время от времени пролетали самолеты и бомбили большой кудрявый лес километрах в пяти отсюда – там стояла артиллерия и какая-то кавалерийская часть.
Так они лежали – Сенька на животе, Николай на спине – и говорили о «юнкерсах», об артиллерии, о кавалерии, о том, как плохо приходится ей в эту войну. Николай здорово разбирался во всех видах самолетов, учил Сеньку, как отличать «юнкерс» от «хейнкеля» и «Мессершмитта-110», как надо стрелять в самолет, когда он низко летит. Потом им надоело разговаривать, и они просто лежали и смотрели на небо, следя за косяками летящих бомбардировщиков.
Подъехали две машины с ранеными. Их быстро разгрузили под деревьями, а машины загнали в кусты. Опять стало пусто, только часовой у палатки ходил взад и вперед, перекладывая винтовку из руки в руку.
– И чего это он все ходит и ходит? – спросил вдруг Николай, смотря на часового. – На передовой людей не хватает, а он здесь торчит.
– Положено так, должно быть, – уклончиво ответил Сенька и стал возиться с плащ-палаткой. – Перетянуть, что ли, а то солнце заходит.
– Может, дезертиры тут с нами лежат? А? Как ты думаешь?
Сенька ничего не ответил. Стоя на коленях, он натягивал плащ-палатку.
– А ты знаешь, – помолчав, сказал Николай, – по-моему, тот, что рядом с тобой лежит, самострельщик. Вид у него какой-то такой…
– Может быть, – неопределенно ответил Сенька. – Тебе воды не принести? – Сенька встал. – Там, на кухне, свежей, кажется, привезли.
– Не стоит, не хочется. А я вот с ними бы не цацкался. Лечат чего-то их, возятся. Кому это надо? Люди там, – он кивнул головой в сторону, где день и ночь громыхало, – из кожи вон лезут, держат, а эти сволочи о шкуре своей только думают… Пострелял бы их всех к чертовой матери. Дай-ка я докурю.
Сенька протянул окурок.
– И, знаешь, – Николай с трудом повернул голову, чтоб увидеть Сеньку, – их сразу отличить можно. Морды воротят, в глаза не смотрят. Чувствуют вину свою, гады, – он вдруг засмеялся. – Вот у тебя тоже левая ладонь – совсем самострельщик. Тебя чем это? Пулей или осколком?
– Пулей, – чуть слышно ответил Сенька и побежал с котелком на кухню.
– 6 —
Вечером пришел приказ переходить на другое место. Вся ночь ушла на переезд. Сенька сам устроил Николая в машине и ехал все время рядом, поддерживая его. Николай лежал у самой кабины, там меньше трясло. На ухабах он крепко хватал Сенькину руку, но ни разу не пикнул. Дорога была отвратительная.
На новом месте Николая с Сенькой чуть не разлучили. Сенька долго бегал за старшим врачом, командиром батальона, но те даже и слушать не хотели, отмахивались – дел и так по горло: машина с инструментами застряла в дороге, а новые раненые стали уже поступать. Только под самое утро Сенька договорился с каким-то фельдшером, и Николая положили в Сенькину палатку, хотя в ней, кроме него и Ахрамеева, были только «черепники».
Весь следующий день они спали.
Вечером пришел старший врач, грузный, с сонными маленькими глазами армянин, посмотрел на Сенькину руку, сказал, что недельки через две выписывать уже можно, а Николая велел записать в список для эвакуации.
– Придется поваляться, молодой человек. Боюсь, как бы легкое не было задето.
Николай только вздохнул.
Но прошел день, и еще день, и еще один, а Николая все не эвакуировали. Машин было всего три – две полуторки и одна трехтонка – и в первую очередь отправляли «животиков» и «черепников». Раненых с каждым днем становилось все больше и больше. Фронт медленно, но упорно двигался на восток. Круглые сутки гудела артиллерия. Над передовой висела авиация.
Дни стояли жаркие. Одолевали мухи. По вечерам – комары. Раскаленный воздух дрожал над потрескавшейся землей. Серые от пыли листья беспомощно висели над головой. Медленно ползло по бесцветному от жары и пыли небу ленивое июльское солнце.
Сеньку в палатке прозвали Николаевым адъютантом. Он ни на шаг не отходил от него – мыл, кормил, поил, выносил судно. Спер на кухне большую медную кружку, чтоб у Николая все время под руками была холодная вода, приносил откуда-то вишни, усиленно пичкал где-то раздобытым стрептоцидом, отдавал свою порцию водки, говоря, что не может в такую жару пить, и Николай с трудом, морщась, глотал ее, хотя ему тоже не хотелось, – просто чтоб не обижать Сеньку.
Николаю становилось лучше. Температура упала – выше 37,5 – 37,6 не подымалась. По вечерам, когда все в палатке засыпали и только наиболее тяжелые ворочались и стонали, Сенька с Николаем долго болтали в своем углу. Сенька полюбил эти вечера. Где-то над самой головой успокоительно стрекотали ночные «кукурузники», а они лежали и перемигивались папиросами.
– Ты за лисицами охотился? – спрашивал Сенька.
– Нет, не охотился, – отвечал Николай.
– А за медведями?
– И за медведями не охотился.
– Приезжай тогда после войны ко мне. Я тебя научу охотиться. У нас там горностаи, куницы есть, а белок…
И Сенька со всеми подробностями рассказывал, как он с отцом на охоту в тайгу ходил на целую неделю, и как медведь чуть не оторвал хвост Цыгану, и с тех пор шерсть из него стала вылезать и хвост совсем стал голый.
Николай слушал, иногда покашливая, потом спрашивал:
– А за кукушками ты охотился?
– Кто ж за ними охотится? Кому они нужны? – смеялся Сенька.
– А я вот охотился.
– Врешь.
– Зачем вру? Они там большие, жирные, пуда в три-четыре весом.
– Где ж