из-за обмотки алюминиевой ложкой.
Я не успеваю дойти до белой будки. Немцы опять атакуют. Отбиваем. Потом снова…
Так длится до обеда. Двадцать — тридцать минут отдыха — перекур, набивка патронов, кусок хлеба за щеку — и опять. Опять серые фигуры, крик, трескотня, неразбериха.
Один раз «Хейнкели» высоко, из поднебесья, — мы даже их не замечаем, бомбят нас. Но бомбы падают на немцев. Бойцы смеются.
Сидорко все еще нет. И двух других, посланных позже, тоже нет. Возможно, попали под бомбежку. В воздухе ни на минуту не прекращается гудение моторов. С вышки хорошо видно, как стелется белое облако над берегом.
После обеда откуда-то начинает стрелять наша артиллерия. Бьет по насыпи. Несколько шальных снарядов попадает и в наши окопы. Немцы не унимаются. Танков не пускают. Тот, с крестом, так и застрял на железе подбили. Одолевают минометы. У нас много убитых и раненых. Легких отправляем на берег. Тяжелых переносим в подвал будки, просторный, с железобетонным перекрытием.
Часам к девяти немцы выдыхаются. В десять все успокаивается. Изредка только пулеметы пофыркивают.
20
В подвале невыносимо накурено. Дым стелется пластами. Коптит фитиль в тарелочке. Раненые — ими забит весь подвал — просят воды. А воды нет. Приходится с Волги носить, а по дороге все распивают.
Валега дает кусок хлеба и сала. Ем без всякого аппетита.
Чумак приходит в разодранной тельняшке, растрепанный. Садится на стол. На меня не смотрит. Стягивает через голову тельняшку. На груди его, мускулистой и загорелой, синий орел с женщиной в когтях. Под левым соском сердце, проткнутое кинжалом, на плече — череп и кости. Ниже локтя маленькая сквозная дырочка, почти без крови. Кость, по-видимому, цела, кисть работает. Маруся — санинструктор, румяная, толстощекая, с двумя завязанными сзади желтенькими косичками — перевязывает рану.
Разведчики сегодня подбили два танка. Один — Чумак, другой — тот самый угреватый разведчик, из-за которого у нас стычка произошла.
Я спрашиваю Чумака, почему он ни о чем не докладывает.
— А о чем докладывать?
— О сегодняшнем дне. О потерях. Существует в армии такой порядок докладывать после боя.
Чумак медленно поворачивается. Я не вижу его лица. Блестит потная, с глубокой ложбинкой вдоль позвоночника, спина.
— День, сами видали, солнечный, а потери — ну какие же потери? Бескозырку потерял, вот и все. Будут еще вопросы?
— Будут. Только не здесь. Выйдем на минутку.
Я проглатываю пилюлю и направляюсь к выходу. Он тоже.
Прислонившись плечом к косяку двери, жует папиросу.
— Знаете что, товарищ лейтенант? Давайте по-мирному. Не трогайте разведчиков. Ей-богу, лучше будет.
— Лучше или хуже, другой вопрос. Сколько у вас людей?
— Двадцать четыре. Как было, так и осталось. А разведчиков, советую…
— Танк кто подбил?
— А кто бы ни подбил, не все ли равно?
— Вы подбили?
— Ну, я… Не вы же…
— Расскажите, как вы его подбили.
— Ей-богу, спать охота. После войны о танках поговорим.
— Рекомендую вам запомнить, что я сейчас за комбата.
— А я откуда знаю?
— Вот я вам и говорю.
— Комбат — Клишенцов. Кроме того, я подчиняюсь только командиру полка и начальнику разведки.
— Их сейчас нет, поэтому вы подчиняться должны мне. Я заместитель командира полка по инженерной части.
Чумак искоса смотрит на меня своим острым глазом.
— Вместо Цыгейкина, что ли?
— Да, вместо Цыгейкина.
— Что ж… Мы с саперами обычно душа в душу.
— Надеюсь, что и впредь так будет.
— Надеюсь.
— А теперь расскажите о танках. Как фамилия того второго, который подбил?
— Корф.
— Рядовой?
— Рядовой.
— Нет, четвертый. Первые три у Касторной.
— Награжден?
— Нет.
— Почему?
— А хрен его знает почему. Материал подавали…
— Через час дадите мне новый материал. О нем. И о других тоже. Ясно?
На этом разговор кончается. Идет он в самых сдержанных тонах.
— Разрешите идти, товарищ заместитель командира полка по инженерной части?
Я ничего не отвечаю и спускаюсь вниз. Все тело ломит. Режет глаза. Вероятно, от дыма — страшно все-таки накурено.
Составляю донесение. Рядом, положив голову на руки, спит Фарбер. Он забежал на минутку за табаком и доложить о потерях. И так и заснул над раскрытым портсигаром с недокуренной цигаркой в руке. В углу кто-то тихо разговаривает, попыхивая папиросой. Доносятся только отдельные фразы.
— А у меня как раз заело. Каблуком пришлось отбивать. Потом у Павленко прошу патронов. А он лежит, уткнувшись лицом в землю, и серое что-то течет…
Потом вдруг появляется Игорь. Стоит передо мной и смеется. И усики его не маленькие, черненькие, а, как у того бронебойщика, залихватски закрученные у углов рта. Я спрашиваю, как он сюда попал. Он ничего не отвечает и только смеется. И на груди у него синий орел с женщиной в когтях. Прямо на гимнастерке. И у орла прищуренные глаза, и он тоже смеется. Надо, чтобы он перестал смеяться. Надо сорвать его с гимнастерки. Я протягиваю руку, но меня кто-то держит за плечо. Держит и трясет.
Я открываю глаза.
Небритое лицо. Серые холодные глаза. Прямой, костистый нос. Волосы зачесаны под пилотку. Самое обыкновенное, усталое лицо. Немного слишком холодные глаза.
— Проснись, лейтенант, волосы сожжешь. Тарелка с фитилем у самой моей головы невыносимо коптит.
— Что вам надо?
Человек с серыми глазами снимает пилотку и кладет ее рядом на стол.
— Моя фамилия Абросимов. Я начальник штаба полка.
Я встаю.
— Сидите, — переходит он вдруг на «вы». — Вы лейтенант Керженцев? Новый инженер вместо Цыгейкина, так я понял из вашего донесения?
— Да.
Он проводит рукой по лицу, по глазам, некоторое время, не мигая, смотрит на коптящий фитиль. Чувствуется, что он так же, как и мы, смертельно устал.
Я докладываю обстановку. Он слушает внимательно, не перебивая, ковыряя ногтем доску стола.
— Петрова, говорите, значит, убило?
— Да. Снайпер, должно быть. Прямо в лоб.
— Так-с… — Нижними зубами он покусывает верхнюю губу.
— Потери вообще довольно значительные. Убитых двадцать пять. Раненых около полусотни. Один пулемет вышел из строя. Осколком ствол перебило.
— А соседи кто?
— Слева второй батальон нашего же полка. Справа же…
Я задумываюсь. Фарбер мне говорил, но у меня выпало из памяти.
— Справа сорок пятый, товарищ капитан, — вставляет Чумак. Он стоит тут же рядом, засунув руки в карманы. — От них представитель приходил. Мы с ним стык уточняли.
— Сорок пятый… — задумчиво говорит Абросимов и встает. Застегивает телогрейку.
— Ну что ж, Керженцев. Пройдемся по обороне, а потом, потом придется тебе батальон принимать.
Он пристально, точно оценивая, смотрит на меня. Застегивает пуговицы. Они большие и никак не пролезают в петли.
— Клишенцова — комбата — убило. Бомбой. Прямое попадание. Придется временно покомандовать батальоном. Ничего не поделаешь…
И, повернувшись в сторону Чумака:
— Химику ногу оторвало. На ту сторону повезли. Ну, пошли, инженер. Или комбат, вернее.
Только когда мы выходим, я замечаю, что в углу копошатся связисты, двое, с желтенькими, вырезанными из консервной банки звездочками на пилотках.
Подымаемся наверх. У входа часовой. Я его уже знаю. Его фамилия Калабин. У него большое родимое пятно на щеке. Хороший стрелок. На моих глазах четверых убил. Он из-под Костромы, и дома у него жена ожидает ребенка.
На дворе прохладно. Я вдыхаю полной грудью свежий ночной воздух. Небо чистое и звездное. Большая Медведица над Мамаевым курганом — косая и яркая. Где-то над головой однообразно, как мотоцикл, тарахтит «кукурузник». Точно на месте топчется. Присмотревшись, различаю силуэт. Он летит к Мамаеву кургану. Справа, вероятно над «Красным Октябрем», висят ракеты, около десятка, осыпающиеся золотым дождем искр. Стрельбы никакой. Тишина.
Идем по траншее. Закутанные в шинели фигуры. Винтовки на брустверах. «Кукурузник» бомбит уже где-то за Мамаевым курганом, — видны вспышки. Щупают небо немецкие прожекторы. Подбитые танки — три штуки все-таки подожгли за день — все еще горят, и противный, едкий дым стелется над нашими окопами. Ветер в нашу сторону.
Я прощаюсь с капитаном на самом нашем левом фланге, у пробоины в стене. Дальше идет второй батальон.
— Ну, смотри, комбат, не подкачай. Завтра опять «сабантуй»… А патронов пришлем. И к утру уже пушки будут. С ними все-таки веселей.
И уходит вместе со своим связным в сторону полуразрушенного корпуса. Там, кажется, КП соседа.
Некоторое время видно еще, как они перепрыгивают через железо. Потом скрываются.
Прислонившись к брустверу, смотрю в сторону немцев. Там тихо и темно. В одном только месте что-то вроде огонька. Вспыхивает и гаснет. Неосторожный наблюдатель, должно быть. Курит. А может, так, тлеет что-нибудь.
До чего тихо.
А завтра опять «сабантуй». Самолеты, крик, трескотня.
Сегодня сдержали все-таки. Только в одном месте потеснили нас немцы. У Фарбера. На самом правом фланге. Метров на сорок. Придется перекинуть туда горбоносого лейтенанта с его взводом. Рамов, что ли, его фамилия. Боевой как будто парень. Мне он сегодня понравился. А часика в три — контратакуем…
Я иду в подвал.
У будки уже другой часовой — маленький, в волочащейся по земле плащ-палатке. Его я не знаю.
Бранятся в телефон связисты:
— Мрамор! Я — Гранит. Как слышишь? Мрамор, Мрамор! Сукин сын, опять прикуривать пошел. Мрамор, Мрамор, ядри твою бабушку…
Желтеет солома в углу. Валега, конечно, позаботился. Завалюсь сейчас. Два часа, целых два часа буду спать. Как убитый.
— В два разбудишь, Валега. В четверть третьего.
Ответа не слышу. Уткнувшись в чей-то мягкий, теплый, пахнущий потом живот, я уже сплю.
Часть вторая
1
За всю свою жизнь не припомню я такой осени. Прошел сентябрь-ясно-голубой, по-майскому теплый, с обворожительными утрами и задумчивыми фиолетовыми закатами. По утрам плещется в Волге рыба, и большие круги расходятся по зеркальной поверхности реки. Высоко в небе, курлыча, пролетают запоздалые журавли. Левый берег из зеленого становится желтым, затем красновато-золотистым. На рассвете, до первых залпов артиллерии, затянутый предрассветным прозрачным туманом, беззаботно спокойный и широкий, с еле-еле прорисовывающимися только полосками дальних лесов, он нежен, как акварель.
Медленно и неохотно рассеивается туман. Некоторое время держится еще застывшей молочной пеленой над самой рекой, потом исчезает, растворившись в прозрачном утреннем воздухе.
И задолго до первых лучей солнца ударяет первая дальнобойка. Переливисто раскатывается эхо над непроснувшейся Волгой. Затем вторая, третья, четвертая, и, наконец, все сливается в сплошном, торжественном гуле утренней канонады.
Так начинается день. А с ним…
Ровно в семь, бесконечно высоко, сразу глазом и не заметишь, появляется «рама». Поблескивая на виражах в утренних косых лучах стеклами кабины, долго, старательно кружит она над нами. Назойливо урчит своим особым, прерывистым по звуку мотором и медленно, точно фантастическая двухвостая рыба, уплывает к себе на запад.
Это вступление.
За ним — «певуны». «Певуны», или «музыканты» — по-нашему, «штукас» по-немецки, красноносые, лапчатые, точно готовящиеся схватить что-то птицы. Бочком как-то, косой цепочкой плывут они в золотистом осеннем небе среди ватных разрывов