и улыбнулся. Валя не смотрела на него, она рассматривала порванное место юбки. Потом взяла пилу, тряхнула ею так, что она жалобно запела, потрогала пальцами зубцы и поставила в угол.
– Чего ж это вы, Валя?
– Хватит на сегодня, – не глядя, сказала она и быстро вышла из кухни.
Через полчаса собрались у Острогорских. Петька под шумок подливал в рюмку и сидел потный, довольный, с блестящими глазами. Валерьян Сергеевич оседлал Муню. Поминутно всовывая в лампу бумажку и зажигая от нее гаснувшую трубку, ничего не слушая, он доказывал Муне, что к Новому году война обязательно должна кончиться. Муня соглашался.
Валя вначале сидела молча, с безразличным видом ковыряя консервы. Анна Пантелеймоновна несколько раз на нее взглядывала, потом спросила, не случилось ли у нее что-нибудь на службе. Валя, сказав, что ничего, вдруг оживилась, налила себе и пытавшейся сопротивляться Бэлочке по полной рюмке наливки и стала громко и возбужденно о чем-то ей рассказывать. Бэлочка сонно кивала головой и отодвигала рюмку.
– Да, да, ей нельзя! – Муня отодвигал рюмку еще дальше. – Сейчас ей никак нельзя! Даже наливки нельзя!
По радио объявили: «Московское время двадцать два часа одиннадцать минут. Передаем беседу…» Валя встала, выключила радио и, сказавши: «Фу, как жарко!» – вышла на балкон.
В комнату постучался и вошел, смущенно поглаживая лысину, Никита Матвеевич.
– Моя старуха не у вас?
Яшка блеснул глазами.
– Давай, давай, старина. Тащи только свое «энзе». Я знаю, у тебя там есть в сундучке.
Николай уступил место Никите Матвеевичу, постоял немного у дивана, перелистывая книгу, потом тоже вышел на балкон.
У Острогорских был большой, величиной почти с комнату, густо увитый виноградом балкон. Днем с него открывался прекрасный вид на Новое Строение, Сталинку и Голосеево. Сейчас же ничего этого не было видно – город маскировался, и только изредка, справа, проносились по Красноармейской автомашины с синими фарами. Где-то очень далеко, очевидно над Каневом или Трипольем, беззвучно вспыхивали зарницы. Недавно прошел дождик, и в воздухе пахло свежей землей и отцветающим уже табаком.
Валя стояла, опершись о перила, и узенький луч света, пробивавшийся сквозь маскировку, светлой полоской лежал на ее волосах и спине.
– Вам не холодно? – спросил Николай.
– Нет, хорошо, – не поворачивая головы, сказала Валя.
Николай закурил.
– Вас оштрафуют, – сказала Валя.
– Не оштрафуют. Я осторожно. Как на фронте.
Они помолчали.
– Вы знаете, о чем я думаю? – сказала Валя.
– Нет, не знаю. Откуда мне знать?
– Ведь на фронт-то вы уже не попадете, Николай. А?
Она впервые назвала его Николаем, до сих пор она говорила всегда «Николай Иванович» или «товарищ капитан».
– Почему? – спросил Николай.
– Не знаю почему, но я так чувствую. А я никогда не обманываюсь, вы знаете? Никогда. Я знала, например, что не увижу отца, и знала, что увижу мать… Дайте мне потянуть, пока мать не глядит. – Она сделала несколько затяжек и закашлялась. – Отвыкла, голова уже кружится… А вам хочется на фронт?
– Хочется. А вам?
– И мне. Но вы уже не вернетесь, я знаю. А почему вам хочется?
Валя насмешливо улыбнулась.
– Чем же странный?
– Не надо, Валя. Ведь вы сами были солдатом.
Валя сорвала листок, и с винограда, шурша, посыпались капли.
– Простите. Я вовсе не хотела… Просто… Вот смотрю я на вас, и иногда мне кажется… Ведь вам здесь, у нас, в тылу, очень скучно, правда?
Николай ничего не ответил.
– У вас нет семьи? – спросила Валя.
– Нет.
– Ни отца, ни матери?
– Ни отца, ни матери. Еще перед войной умерли. Да и до этого отец с матерью… В общем, не очень сладкое детство.
Валя опять сорвала листок, и опять зашуршали капли.
– И больше у вас никого не было?
Внизу, откуда-то из-за угла, выехала машина и затормозила.
– Ну куда, куда ты заворачиваешь? – крикнул кто-то снизу. Голос был хриплый и недовольный. – Глаза, что ль, повылазили?
– Как куда? По Красноармейской, – ответил другой голос.
– А кто тебя сейчас там пустит?
– Тогда по Горького. Здесь же проезда нет – стадион.
– Ну, валяй, – ответил первый голос, и машина тронулась.
Довольно долго был виден ее тусклый свет, потом она свернула на Горького и скрылась.
«…Горького… Горького… Горького, тридцать восемь… Кирпичный пятиэтажный дом, а перед ним вяз…»
Николай посмотрел на Валю. Она стояла рядом, облокотившись о перила, закрывши ладонями щеки, и смотрела на изредка вспыхивающие зарницы.
Николай придвинулся к ней, обнял ее за плечи и только сейчас, в темноте, увидел, что глаза у нее светятся, как у кошки, – маленькими красными огоньками…
– 12 –
Анне Пантелеймоновне удалось наконец уговорить Николая заняться английским языком. Как он ни мялся, как ни убеждал, что к языкам он не способен и что если уж заниматься, то потом, после фронта, ничего у него не получилось: пришлось-таки сесть за учебник.
Николай не ошибался: у него действительно не было способностей к языкам. Он никак не мог привыкнуть к тому, что в английском «а» читается как «э», а «е» – как «и», перочинный ножик упорно называл «кнайф», а артикль «the» произносил «тхе» или «зи», чем приводил в неистовство нетерпеливую, горячую Валю.
– Ты это нарочно, чтоб меня разозлить! Ну, пойми, ради бога, – она брала себя в руки и начинала сначала: – надо кончиком языка упираться не в небо, а в зубы, пусть он даже немножко высовывается. Вот так, видишь? Ну, теперь скажи.
– Зи, – говорил Николай.
– Ах, господи! Не упирай же его в нижние зубы. В верхние, ты понимаешь, в верхние! Ну, еще раз.
– Зи, – жалобно произносил Николай.
– Нет, это невозможно! Мать, я не могу с ним заниматься. Он нарочно меня дразнит.
И все-таки она терпеливо высиживала свой час, а когда он наконец, к удовольствию обоих, истекал, Валя, энергично захлопывая учебник английского языка для восьмых, девятых и десятых классов, говорила:
– В наказание иди разожги примус.
Николай покорно шел на кухню и разжигал примус.
После третьего или четвертого урока вид наказания был изменен.
– Сегодня за незнание глаголов проводишь меня в институт. У меня целая куча тетрадок, в портфель не влезают.
Проводы эти постепенно из наказания превратились в привычку. Обычно Валя опаздывала на свои лекции, поэтому приходилось бежать сломя голову, и прогулки эти напоминали скорее скачки с препятствиями. Чтоб не попадаться на глаза патрулям и вовремя поспеть в институт, они шли не по улицам, а напрямик, через проходные дворы и развалины.
Как-то Валя задержалась в институте, Анна Пантелеймоновна стала беспокоиться:
– На дворе уже темно, а я уверена, что эта девчонка для скорости через пустырь побежит. Солдат солдатом, а все-таки…
Николай пошел навстречу. Валя действительно шла через пустырь и провалилась в какую-то яму. Николай обнаружил ее сидящей на груде битого кирпича и растирающей коленку.
– Матери только не говори. Придем домой – я живенько в ванной сделаю себе перевязку.
С тех пор, когда у Вали были вечерние занятия, Николай заходил за ней в институт и провожал до самого дома.
Каждый раз, когда он приходил, Валя говорила:
– Ну, что за глупости! Будут еще у тебя неприятности из-за этого в госпитале.
Николай ничего не отвечал, но на следующий день, если у Вали были вечерние часы, приходил опять.
Он полюбил эти прогулки. Полюбил потому, что кругом тихо, а над тобой – звезды, луна. Потому, что приятно идти вот так, по узкой тропинке среди полуразрушенных стен, напоминающих при лунном свете руины средневековых замков. Николаю они, правда, напоминали скорее Сталинград – средневековых замков он никогда не видел, но Валя говорила, что они похожи, и, чтоб не спорить, Николай соглашался. Полюбил он эти прогулки потому, что с Валей было легко и просто. С ней не надо было как-то по-особенному держаться, выдумывать темы для разговоров. Они сами находились. У них был общий язык – немного грубоватый фронтовой язык. Вале частенько за него доставалось от матери, но что поделаешь, обоим он был близок.
Иногда, если было не очень поздно и не надо было торопиться домой, они возвращались через Ботанический сад. После десяти ворота закрывали, и приходилось перелезать через забор. Валя обычно подсмеивалась над Николаем – «разведчик, физкультурник…» – и Николаю нечего было ответить. Рука ему мешала, и он действительно не очень ловко перебирался через решетку. Сад большой, почти лес, заросший кустарником, старыми дубами и кленами, с шуршащими под ногами листьями, папоротником по пояс. В нем было темно, немного сыро, и почему-то невольно хотелось говорить шепотом.
Как-то в этом самом саду их застала гроза – неожиданная для сентября, совсем майская гроза, с молнией, громом, потоками воды. Они спаслись в какой-то вырытой, очевидно детьми, на дне оврага пещере. Сидели рядом: Николай – на корточках, чтоб не запачкать свой госпитальный костюм, Валя – примостившись на своем портфеле, обхватив руками колени. Когда ударял гром, Валя закрывала лицо руками. Николай смеялся:
– Зенитчица, фронтовичка…
– Ну и зенитчица и фронтовичка, а грозы боюсь.
Николай улыбался в темноте.
– Напоминает бомбежку?
– Нет, не то… не бомбежку. А может, и бомбежку. Когда в лесу и ночью. Тоже вот так сидишь, и смотришь вверх, и ничего не видишь, и хочется, чтоб только скорее кончилось.
– Хочется?
– Хочется.
– И сейчас хочется, чтоб скорее?
Валя промолчала. Николай слегка придвинулся к ней, обнял рукой за плечи.
– Не надо… – сказала Валя и отодвинулась.
Опять ударил гром. Валя закрыла ладонями уши и уткнулась в колени. При свете молнии ее сжавшаяся в комочек фигура казалась детски беспомощной. Николай снял пижаму и накинул ее на Валю.
– Мне не холодно, – сказала она.
– Неправда, холодно.
Опять загрохотало. Но уже не над головой, а где-то левее. Гроза уходила.
– Ты будешь мне писать, когда я уйду на фронт? – спросил Николай.
– Я не умею писать, – сказала Валя.
– А разве надо уметь? Надо хотеть.
– И на фронт ты не уйдешь.
– Почему?
Валя пожала плечами. Высунула руку из-под пижамы ладонью кверху.
– Дождь, кажется, прошел. Можно идти.
– Нет. Еще идет. – Николай прикрыл ее ладонь своей. – Так будешь?
Валя сделала движение, чтоб встать. Николай удержал.
– Будешь? Скажи…
Она молчала.
– Почему ты молчишь?
Валя сжала руки в кулаки и уткнула в них лицо.
– Господи… Почему я ничего не понимаю? Почему?
Она повернулась к Николаю, посмотрела ему в лицо. И совсем вдруг тихо и просто сказала:
– Я не хочу, чтобы ты уходил, не хочу… Вот и все…
Николаю показалось, что у него вдруг остановилось сердце. Потом оно застучало, во всем теле застучало – в руках, в груди, в голове. Захотелось вдруг обнять Валю, всю целиком, с головы до ног.
Но Вали уже