сказал:
– Здравствуй, Валя!
– Одну минуту! Неужели нельзя подождать одну минуту? Видите, мы заняты.
Валя спокойно, слишком даже спокойно, как показалось Николаю, посмотрела на него и сказала:
– Сейчас я кончу. Подожди.
Толстый и Валя еще минут пять говорили о каком-то расписании: толстый говорил, что ему что-то неудобно в четверг, а что-то в пятницу, в конце концов выхватил у Вали из рук лист и с неожиданной быстротой побежал вверх по лестнице.
– Я сейчас, – сказала Валя Николаю и опять зашла в профессорскую.
Она похудела, осунулась, еще больше стала похожа на Анну Пантелеймоновну. Он не видел ее десять месяцев. И как спокойно она на него смотрела! Как на любого другого студента. Как будто они виделись только вчера и между ними ничего не произошло. Но как бы там ни было, хочет этого Валя или нет он пойдет сейчас к ней, пойдет к Анне Пантелеймоновне а если ее сейчас нет, она на работе, придет к ней вечером Он не будет придумывать никаких предлогов, он скажет Анне Пантелеймоновне все как есть. В конце концов, последний разговор у него был именно с ней, и никто, кроме нее, не поймет его по-настоящему, – не поймет, как трудно после такого разговора приходить…
Валя вышла из профессорской и, кивнув Николаю, быстро пошла к выходу.
– Ты домой? – спросил Николай.
– Домой.
– Я с тобой пойду. Можно?
Валя ничего не ответила. Они прошли несколько шагов молча. Да, она похудела, под глазами появились синяки. Неужели она не отдыхала все лето? Рядом с загорелым, обветренным в своих школьных походах Николаем она казалась неестественно, болезненно бледной.
– Анна Пантелеймоновна сейчас дома или в библиотеке? – спросил Николай.
Валя, не поворачивая головы, сказала:
– В позапрошлое воскресенье мама умерла.
Николай остановился.
– Сердце не выдержало, – сказала Валя.
Они шли через пустырь, по которому столько раз ходили. Невдалеке от них группа саперов привязывала веревку к высокой одинокой стене, которую, очевидно, собирались валить. Один из них сидел на самом верху, – бог его знает, как он туда забрался. Николай и Валя сели на груду кирпичей. Со стороны могло показаться, что они с интересом следят за этим сапером.
– За два часа до смерти мама говорила о тебе. Она ни на минуту не теряла сознания… Она лежала лицом к окну и за два часа до смерти сказала: «Все-таки как хорошо Коля полки починил, того пятна совсем не видно». Знаешь, какого? Которое выглядывало из-за той полки с толстыми журналами. Потом она сказала, тоже про тебя: «Так и не прочел „Обломова“. А я все забываю вернуть. Напомнишь мне, когда я на работу пойду». А через два часа она умерла.
Умерла… Какая она была тогда маленькая на этом большом удобном диване! Он предложил ей зажечь коптилку. Она отказалась. «Не надо, Коля, я и так полежу». Он удивился – это было так не похоже на нее. Он вспомнил ее глаза: в тот вечер они не были веселыми, они были серьезны, непривычно серьезны и какие-то смущенно-извиняющиеся. «На войне многое очень просто. Я знаю. Но это страшная простота. Не надо ее…» Николай на всю жизнь запомнил эти слова, эти глаза. Она положила ему тогда на колено руку, маленькую худую руку, и ему хотелось поцеловать эту руку, руку человека, прожившего долгую, хорошую и такую тяжелую жизнь.
…К ним подошел очень молоденький румяный лейтенантик в кокетливо сдвинутой на левое ухо пилотке и, козырнув, сказал:
– Придется вас попросить. Сейчас рушить будем. – Он улыбнулся, сверкнув зубами. – Оттуда, с улицы, даже лучше видно будет.
Он не сомневался, что Валю и Николая больше всего интересует сейчас, как будет рушиться его стена.
– Филонов, погоди! – звонко крикнул он и побежал в сторону своих саперов.
Валя и Николай встали и, миновав стену, начали спускаться с горы.
Николай видел много смертей. Он видел, как убивали юношей, почти мальчиков, самых дорогих ему людей. Но сейчас, когда ему сказали, что умерла немолодая женщина, которую он знал всего каких-нибудь три-четыре месяца, он почувствовал такой прилив горя, что, не подойди к ним лейтенант, он, может быть, даже заплакал бы. Возможно, в Анне Пантелеймоновне он почувствовал то, чего он не знал в своей жизни – любовь старого человека, любовь матери.
Он проводил Валю до самого дома. Дальше он не пошел, ему не хотелось никого сейчас видеть – ни Валерьяна Сергеевича, ни Ковровых, ни Яшку, ни Муню с Бэлочкой.
– Так ты, значит, в наш институт поступаешь? – спросила Валя.
– Да, – ответил Николай.
– Ну что ж, пожалуй, это самое правильное.
Она протянула руку – он крепко ее пожал, – повернулась и вошла в подъезд.
– 8 –
Валя еще долго стояла на лестнице. Поднялась на самый верхний этаж и, облокотясь на подоконник, смотрела на улицу. Когда Валя была маленькой, она тоже приходила сюда. Тогда стекла в окне были разноцветными – красными, зелеными, желтыми, и очень забавно было сквозь них смотреть на город. Сейчас стекла были обыкновенными, грязными и немытыми, но Валя по-прежнему сюда приходила, если хотелось побыть одной.
Когда она услышала голос Николая, его «Здравствуй, Валя», ей показалось, что сейчас обрушится потолок или провалится пол. Что она ему ответила и ответила ли вообще? Кажется, ответил Игнатий Петрович. Потом она еще долго говорила с Игнатием Петровичем и все время чувствовала Николая за своей спиной, даже слышала, как он чиркал спичками. О чем она говорила, что ей отвечал Игнатий Петрович, она не помнит. Потом эти проводы домой, сидение в развалинах…
У Вали странно сложилась жизнь. До двадцати лет она училась. В двадцать лет попала в армию. У многих в этом возрасте уже муж, дети. У Вали не было ни мужа, ни детей. Она вбила себе в голову, что семья – это конец свободной жизни, и хотя мужское общество всегда предпочитала женскому, но это главным образом потому, что она считала себя скорей «мальчишкой», чем «девчонкой».
В армии не все разделяли эту точку зрения, что, безусловно, осложнило и без того не слишком легкую жизнь сержанта 34-го зенитного полка. Но Валя была девушкой сильной, и кое-кто из веселых лейтенантов почувствовал это на собственной шкуре, хотя об одном из них, о Толе Калашникове, командире артвзвода противотанкового дивизиона, никак нельзя сказать, чтоб он был так уж противен Вале. Но что поделаешь, фронт остается фронтом, другого выхода у нее не было. В полку скоро свыклись с мыслью, что она «парень» и что держаться от нее надо подальше.
Когда в шестнадцатой квартире появился Николай Митясов, Валя подумала: «Ну, этот тоже…», и в силу сложившейся за годы войны привычки сразу заняла активно-оборонительную позицию. Но Николай приходил, пил чай, рассматривал книги. Потом начались уроки английского языка, вечерние проводы… Николай одинок – Валя понимала это. У него в жизни что-то не получилось. Но и у нее-то самой после фронта тоже не было настоящих друзей. Любимая мать, хорошие соседи, институт? Нет, очевидно, в двадцать четыре года этого мало.
Потом Николай исчез. Это было настолько неожиданно, что Валя сначала подумала, не произошло ли какое-нибудь недоразумение. В ее голове никак не укладывалось, что человек, в которого она поверила, который за каких-нибудь два-три месяца стал членом их семьи, человек, с которым ей было так легко и просто, который понимал ее с полуслова и которого – чего уж тут скрывать! – которого она полюбила, – она не могла поверить, чтобы он мог вот так вот просто повернуться и уйти. Но он ушел.
Когда мать ей обо всем рассказала, она чуть только пожала плечами. Они ни разу потом об этом не говорили. Анна Пантелеймоновна часто заговаривала о Николае – она любила его. Валя слушала, но не отвечала ни слова.
Мать и дочь любили друг друга. И вот одной из них нет. Пустая комната, пустое сердце.
Валя стоит, облокотясь о холодный каменный подоконник, и смотрит, как галки вьются вокруг старого сухого тополя. Когда-то он тоже был зеленым, и рядом с ним стоял другой. При немцах его срубили.
Завтра она опять пойдет в институт, и опять увидит Николая, и опять будет с ним разговаривать, и опять не сможет ему сказать, чтобы он не провожал ее домой.
– 9 –
В этот день Шура ушла с работы на час раньше. Ей захотелось отметить чем-нибудь первый Колин экзамен – купить вина, чего-нибудь сладкого. Но магазины закрывались в шесть, – тогда же, когда и Шурина контора, – поэтому, придумав какой-то предлог, Шура пошла к Беленькому. Против ожидания, Беленький – неисправимый формалист и педант – сразу же согласился, сказав, правда, что отпускает ее только в порядке исключения и только потому, что последние дни Шура много работает по вечерам.
Шура купила полбутылки портвейна, кекса с изюмом – единственная сладость, которую признавал Николай, – а на последние десять рублей два билета в кино на семичасовой сеанс. В шесть она была уже дома.
Николай лежал на кровати и смотрел в потолок.
– Я достала два билета в кино, – сказала Шура, – на «Крейсер «Варяг».
Николай рассеянно взглянул на нее и сказал, что в кино не пойдет: картину он эту видел, и она неинтересная. Где он мог ее видеть, было не совсем ясно, она только что вышла на экраны. Но потом выяснилось, что у него просто нет настроения, что он узнал о смерти близкого ему человека, Анны Пантелеймоновны: «Я тебе говорил о ней, наша госпитальная библиотекарша», и, чтоб не портить Шуре настроения, выйдет немножко прогуляться один.
Шура молча все выслушала. Не разворачивая покупки, положила в буфет, пошла на кухню, разогрела обед. Потом в одиночестве пообедала: Николай отказался – у него не было аппетита, – вымыла посуду.
По радио передавали музыку украинских композиторов. Козловский и еще кто-то, Шура не расслышала фамилии, пели любимый ее дуэт Лысенко – «Колы розлучаються двое». Николай попросил выключить или хотя бы сделать тише. Шура выключила репродуктор и вдруг расплакалась.
Николай удивленно на нее посмотрел.
– Ничего, ничего, – сквозь слезы сказала Шура. – Просто я очень люблю эту вещь.
– Тогда включи. Я не знал, что ты ее любишь. Включи, ради бога.
– Не надо, – сказала Шура.
Николай встал, вышел на балкон, постоял там, выкурил папиросу.
«Сейчас вернется и начнет искать свой ремень», – подумала Шура.
Николай действительно вскоре вошел в комнату и, застегивая воротник, взглянул на стул, куда он обычно вешал ремень. Его там не было.
– Ты не видела моего ремня, Шура?
Шура подала пояс, он упал под стул.
– Ты к Вале?