пятно на брюках.
– Знаю, знаю, Всеволод Андреевич. – Чекмень рассмеялся. – Кто же этого не знает? Но согласитесь сами: знание предмета и умение руководить – вещи все-таки различные. И если первого у Никольцева никто не отнимает – что есть, то есть, – то второе у него – ну, скажем так – не всегда получается. Короче, товарищи, чтоб вас не задерживать, я просто задам вам один вопрос: имеем ли мы право взваливать на плечи одного, притом, мягко выражаясь, пожилого, человека непосильное для него сейчас бремя, и не правильнее ли будет от какой-то части этой нагрузки его освободить, переложив ее на более молодые плечи?
Николай подумал: «Что же, как будто и верно; вероятно, действительно трудно и тем и другим заниматься…»
– Вы кончили? – спросил Хохряков.
– Кончил.
Мизин, писавший протокол, спросил:
– А кто эти молодые плечи?
– Молодые плечи – это Супрун Александр Георгиевич. Хохряков знает, я его знакомил с ним.
Кто-то из членов бюро спросил, знает ли Чекмень лично этого самого Супруна. Чекмень ответил, что знает, вместе с ним воевал, что человек он толковый, энергичный, напористый, дело знает. Потом задали еще несколько малозначащих вопросов. Чекмень ответил. Мизин старательно все записывал; он умудрился уже заполнить три тетрадные страницы и вопросительно оглядывался, не задаст ли еще кто-нибудь вопроса. Духанин оторвался от чистки своих брюк и спросил:
– А с Константином Николаевичем вы говорили об этом?
– О таких вещах обычно говорят, когда уже принято определенное решение.
– Значит, оно еще не принято?
– Насколько мне известно, решение принимает не декан, а директор. Это уж его прерогатива. Мне пока ничего не известно.
Духанин опять принялся за свои брюки.
– Ну что, будут еще вопросы? – спросил Хохряков. – Или все ясно?
Николай поднял руку. Хохряков кивнул головой.
– У меня к тебе два вопроса, Алексей Иванович, – сказал Николай, вставая. – Не можешь ли ты сказать, какие именно неточности и погрешности допускает Никольцев в своих планах, и что ты имел в виду, когда говорил, что он там чего-то не улавливает в жизни?
– Совершенно верно, – кивнул головой Чекмень. – Не всегда может уловить потребности жизни.
– Это первый вопрос. И второй: нормально ли, по-твоему, то, что до сегодняшнего дня об этом деле знает весь институт и не знает один только Никольцев?
– Что ж, могу ответить. – Чекмень встал. – На второй вопрос я ответил, по-моему, достаточно ясно, а на первый… Видишь ли, если говорить уж начистоту, то дело, конечно, не в этих погрешностях и неточностях в планах. Дело в другом. – Он слегка поморщился, как это делают всегда, когда говорят о том, о чем говорить не хочется. – Я знаю, что мне сейчас скажут. Скажут, что студенты, мол, любят старика, что он пользуется у них авторитетом и что нельзя, мол, его обижать, пусть уж дотягивает до конца. Ведь ты об этом думал, Митясов?
Николай кивнул головой.
– Так вот что я могу ответить на это, – продолжал Чекмень. – Авторитет и любовь – вещи, бесспорно, хорошие, но – давайте говорить прямо – важно еще и другое. Важно, какими путями этой любви и авторитета добиваются. Мы с вами, товарищи, не в игрушки сейчас играем. Мы заняты работой. И нелегкой работой. Не за горами конец года. Через каких-нибудь два месяца, даже меньше, – экзаменационная сессия. Одним словом, работы по горло, успевай только. И особенно тебе, Митясов, это должно быть понятно. Последнюю работу по химии еле-еле на тройку вытянул. Да и с «Основами марксизма» могло быть получше.
Николай отвел глаза. Чекмень выдержал паузу, потом продолжал:
– Одним словом, на всякого рода развлечения и шуточки у нас времени не хватает. Надо нажимать, нажимать вовсю. И вот это-то, к сожалению, не всегда доходит до сознания нашего уважаемого Константина Николаевича. Старик стал болтлив. К сожалению, это так. Говорят, болтливость – удел всех стариков. Возможно. Но когда она начинает переходить определенные границы, это, знаете ли, уже… – Чекмень развел руками, будто не находя подходящего слова. – Ну, скажите мне сами: к чему эти бесконечные паломничества к нему на квартиру? Сейчас, когда так дорога каждая минута. К чему все это? – Чекмень недоумевающе пожал плечами. – Старик ищет популярности у студентов. Ставит направо и налево четверки и пятерки, либеральничает, затаскивает людей к себе, угощает чайком с печеньем. Засоряет головы студентов всякой ерундой. А на это у нас нет ни времени, ни охоты. Одним словом, товарищи, – Чекмень заговорил совсем серьезно, – при всем уважении к профессору Никольцеву мы вынуждены сейчас отказаться от его услуг как заведующего кафедрой. Как руководитель он сейчас не годится. Это ясно. Нужен сейчас человек более энергичный, волевой, напористый, скажем прямо – с перспективами на будущее, а не в прошлое. Мы не собираемся отстранять его совсем, какие-то часы консультаций у него останутся, но… – Чекмень опять развел руками. – Мне кажется, все достаточно понятно.
Он сел на свой стул и, как всякий человек, привыкший часто выступать, посмотрел на часы. Он говорил недолго – минут семь-восемь, не больше.
Несколько секунд все молчали. Гнедаш сгребал ладонью клочки разорванной бумаги и делал из них маленький холмик. Мизин все писал и писал протокол.
И тут вдруг заговорил Левка Хорол. С того самого момента, как Чекмень упомянул о паломничестве студентов к Никольцеву, он отложил журнал в сторону, вытащил папиросу, закурил, потом стал грызть ноготь – первый признак беспокойства.
– Можно мне? – глухо спросил он, вставая и подходя к столу.
Краска сошла с его лица – он был бледен, сосредоточен, от этого казался старше.
– Простите меня, товарищи, но я не понимаю, что сейчас происходит, – негромко, сдержанно начал Левка, глядя поочередно то на Хохрякова, то на Чекменя. – О чем в конце концов идет речь? О том, что профессору Никольцеву трудно в его возрасте руководить кафедрой, или о том, что он разлагает молодежь? Простите, Алексей Иванович, но я именно так вас понял. И вообще, какое отношение к заведыванию кафедрой имеет хождение студентов к Никольцеву на дом? И почему это хождение рассматривается как некий криминал?
Громобой, пересевший поближе к Николаю, задышал ему в ухо:
– Что это – криминал?
– Молчи – потом.
Левка посмотрел на Громобоя – тот улыбнулся и закрыл рот рукой, – потом перевел взгляд на Чекменя и, глядя ему прямо в глаза, продолжал:
– Вот вы говорили про чаек с печеньем. С какой-то брезгливостью говорили. Зачем? Зачем вы об этом говорили? При чем тут чай с печеньем? Сначала вы упоминаете о каких-то погрешностях в планах, потом о неумении идти в ногу с жизнью – это все-таки какие-то доказанные или недоказанные, но, во всяком случае, обвинения, – и вдруг все упирается в чай. – Он огляделся по сторонам – Вы что-нибудь понимаете, товарищи? Я – ничего.
Все молчали. Чекмень иронически улыбнулся.
– Да! Еще одна деталь. Весьма любопытная деталь. Что значит, что за Никольцевым останутся какие-то часы консультаций. А лекции? Вы, значит, его и с лекций собираетесь снять? А кто их читать будет? Супрун? Все тот же Супрун, напористый и энергичный, о котором вам, очевидно, больше нечего и сказать. А мы ведь не футбольную команду подбираем.
Он посмотрел на Чекменя, и в светло-голубых, обычно веселых глазах Хорола появилось выражение, которого Николай до сих пор никогда у него не замечал – пренебрежительно-брезгливое.
– И неужели вам не стыдно, Алексей Иванович? Неужели вы не испытываете неловкости, когда обо всем этом говорите? Трудно даже поверить.
Он кончил как-то неожиданно, на полуслове, провел рукой по торчавшим во все стороны волосам и вдруг направился к своему месту.
Чекмень улыбнулся. Он сидел на стуле, свободно перекинув руку через спинку. Хохряков вопросительно взглянул на него, но Чекмень только кивнул головой и повел бровями, что должно было обозначать, что, когда все выступят, он скажет свое слово. Хохряков посмотрел на Николая.
– Ты?
Николай встал. Как ему казалось, говорил он очень плохо. Почему-то волновался, не находил нужных слов, перескакивал с одного на другое, и все это слишком громко, возбужденно. В двух или трех местах запнулся. В основном он пытался объяснить, почему студенты любят Никольцева. Говорил о том внимании и интересе, с которым студенты слушают его, об умении его к концу лекции все сжато суммировать, облегчая составление конспекта. Говорил – и понимал, что все это не то, что надо о чем-то другом, а другое не получалось.
Чекмень спокойно слушал, изредка иронически поглядывая на Николая.
Потом выступил Духанин. Высокий, нескладный, в узкоплечем пиджаке, измазанном мелом, он говорил сдержанно, не полемизируя с Чекменем, давая оценку Никольцеву как своему руководителю. О «чае с печеньем» тоже упомянул, сказав, что не видит в этом ничего дурного: «Почему студентам и не провести вечер у старика и не послушать его рассказов? Видел он много и рассказать об этом умеет».
Когда он кончил и, неловко цепляясь за стулья, вернулся на свое место, поднялся Чекмень.
– За какие-нибудь двадцать минут слово «чай» было повторено по крайней мере раз десять, – поправляя часы на руке, начал он. – Согласен с вами, дело, конечно, не в этом напитке. И когда я говорил о нем, я говорил, конечно, фигурально. Меня не поняли. Придется, очевидно, поставить точки над «i». Об этом не хотелось говорить, но, видимо, придется. Товарищ Хорол, – он сделал легкий поклон в его сторону, – очень темпераментно здесь выступил, обвиняя меня в нелогичности, в каком-то, очевидно, передергивании, озлобленности. Одним словом, не декан, а зверь. Нет, товарищ Хорол, я не зверь, а именно декан. И, как декан и как коммунист, отвечаю за студентов. Целиком отвечаю. И вот когда эти самые студенты, люди молодые, во многом еще не устоявшиеся, проводят целые вечера у человека, который… Не будем закрывать глаза – мы знаем профессора Никольцева как хорошего специалиста, но грош цена этому специалисту, если он не умеет строго, по-деловому подойти к студентам. Бесконечные пятерки Никольцева только разбалтывают людей, отбивают у них охоту заниматься, рождают недоучек. А то, что вместо знаний преподносит он им у себя дома, все это – ну, как бы сказать точнее… Человек все-таки – вы все это прекрасно знаете – два с половиной года провел в оккупации. Два с половиной года! Говорят, что он, мол, отказался от какой-то должности, которую ему предлагали в Стройуправлении. Может, это и верно. Но почему он отказался? Кто это знает? Кто может об этом рассказать? Люди, остававшиеся