необходимо было, чтобы кто-то закрыл свои бледные ноги…
– Я не силен в поэзии, – цедил в этом случае сквозь зубы Сергей, – но если б это предложение относилось ко мне, я попросил бы уважаемого Валерия Яковлевича обнажить свои загорелые икры. В противном случае… – К барьеру?
– Возможно. Кстати, как советское законодательство относится к этому виду решения споров? Запрещены у нас дуэли или нет? Как выяснилось, специального указания по этому поводу нет, поэтому мы пришли к выводу, что в нашем маленьком содружестве разрешать споры при помощи поединков дозволяется. Женя милостиво одобрила этот проект, выразив, правда, некоторое недоумение – где мы достанем лепажи или рапиры, не на кулачках же драться.
О, златые дни моей, нашей весны… Как просто все это теперь осудить. В какой ужас пришла бы тетя Соня, узнав, как мы профанируем ее любимого Гамсуна, над которым плакала она в свои четырнадцать лет. Что может подумать о нас нынешний советский зэк, угодивший в лагерь за «чтение и распространение»? Что сказал бы Сахаров? Можно ли ему признаться?
Можно! Конечно же, можно. Ведь мальчишеский наш скепсис, ирония, «не принимай все всерьез» были единственным нашим оружием. Против оболванивания. Но где-то глубоко внутри, никому не показываемое, тщательно скрываемое, таилось другое – читая, уже повзрослев, «Викторию», ту самую, когда-то ненавистную, я ведь тоже чувствовал, как какой-то комок подступает к горлу. Но разве можно в этом признаться? Упаси Бог. Мы из другого теста. Распускать нюни, чему-то умиляться… В лучшем случае, можно криво усмехнуться. Но попадая в Москву, без всякой усмешки, затаив дыхание, упивались Иваром Карено-Качаловым – в те дни на Камергерском, во МХАТе, с неизменными аншлагами, шла пьеса Кнута Гамсуна «У врат царства».
«Из чего твой панцирь, черепаха?» – спросили как-то ее. «Из накопленного жизнью страха», – отвечает черепаха. А у нас он был из сарказма и иронии – несгибаемого, на наш взгляд, оружия.
Возможно, оно нас и спасло. Но однажды Сережа, самый скептичный и ироничный из нас, сказал мне то, о чем мы старались никогда не думать. Мы были вдвоем.
Кажется, на последнем курсе. Заканчивали конкурсный проект районного кинотеатра. «Серапионовка» наша распалась, возможно, просто надоело, но страсть к оригинальничанью не прошла – кинотеатр делался в стиле полинезийского бунгало. Всю ночь мы чертили, под утро устали, нашли где-то за тахтой четвертушку и распили ее.
И тут Сережа мне вдруг признался.
– Ты знаешь, Вика, иной раз мне хочется взять в руки винтовку и пойти на врага. И кричать «ура!». Не знаю, во имя чего. Во имя России? Но ее нет. И вообще, надоело над всем насмехаться, хочется что-то защищать. И кто же настоящий враг?
Через несколько лет один из ожидаемых врагов обнаружился. Сережа погиб на фронте. После него осталась жена, та самая Женя, но уже без челки, и дочка Ира, она выросла на моих глазах. Сейчас она больна, очень тяжело больна. – Но не будем, дядя Вика, говорить о болезнях, – сказала она мне по телефону из далекого Киева. – Это так скучно. Давайте поговорим лучше о папе. Вы знаете, я недавно обнаружила дом, построенный по его проекту. На Кругло-Университетской… И мы долго говорили о папе, о Сереже, том самом, который не знал, кто его враг.
В то памятное утро после бессонной ночи он сказал еще такое: – С утра до вечера твердят нам о каких-то идейных врагах, которые нас окружают. А Курач и Червовый кто, идейные друзья? Курач и Червоный, оба тоже из нашей среды, студенты, только помоложе, один был парторгом, другой профоргом института. За обоих проекты делали их однокурсники. Кое-кого из них позднее они без зазрения совести упекли в лагеря. Тогда об этой стороне их деятельности мы ничего не знали.
– Идейные друзья, вдохновители? А может, наоборот? Может, именно им надо всадить штык в брюхо?
Больше на эту тему никогда не говорили. Сергей погиб на фронте. Шальной осколок попал ему в брюшину. Курач после войны стал министром финансов УССР.
* * *
Мы чертовски устали. Еле держались на ногах. Прошли в этот день километров пятьдесят-шестьдесят, не меньше. К ночи пришли в какое-то село. Немца мы не видели, но он подпирал, подпирал. Иногда проносился над нами мессер. Бомб не кидал, но парочку очередей давал. Мы врассыпную бухались за обочиной мордой в землю. Я не помню точно, где это произошло. Очевидно, задолго до Дона, потому что со мной был еще мой саперный взвод. Определение не совсем точное, так как осталось от него человек семь-восемь. Потом и этих не стало. К Сталинграду я пришел один, бойцы оседали в деревнях, через которые мы проходили. «Где Сидоренко?». «А хрен его знает, должно к той бабе, что молоко нам давала, присох…»
Но тогда несколько человек у меня еще было. Пришли в село. Ткнулись в одну, другую хату, в третью. Набито битком.
Негде плюнуть. Лежат вповалку, впритирку, бульдозером не сдвинешь. Никак до сих пор не могу понять, почему мы с таким упорством, с такой настойчивостью искали хату. Лето было в разгаре, ни одного дождя, приземлись где-нибудь в рощице и дрыхни… Нет, обязательно хату. Рассчитывать на гостеприимство хозяев не приходилось, в хату набивалось по двадцать-тридцать человек, разве прокормишь. Да и вообще, население относилось к нам, скажем так, сдержанно. На Донбассе, в рабочем краю, более приветливо, точнее, с большей жалостью, но чем ближе к Дону, тем суровее. Многие считали, да и до сих пор считают, что население ждало немцев. Не уверен, думаю, просто мы надоели. Через села проходили тысячи, и все хотели есть, все хотели спать. Уважение к нам как к защитникам давно уже растаяло.
– Товарищ старший лейтенант, сюда, сюда! Нашел!
Кричал Ахримец, помкомвзвода, веселый, разбитной, проныристый парень, который держался меня почти до самого Сталинграда. После Калача он растворился. Сейчас он бежал и махал руками.
– Сюда! Сюда! За мной идите. А то как навалят… Хата, которую он обнаружил где-то на окраине, отнюдь не была пуста. Но в ней, разметавшись на полу, валялось и храпело человек десять, не больше. Дух стоял нестерпимый. Окна, конечно, закрыты. – Давайте сюда, я вам тут местечко отвоевал, у окошка, – говорил Ахримец, шагая через солдат, бурчавших что-то во сне. – При желании и открыть его можно, комаров сегодня вроде нет. Бесцеремонно оттащив за ноги какого-то красноармейца, примостившегося было у окна, Ахримец бросил на пол мой вещмешок. – Смотрите, тут и книжечка для вас есть, забыл, очевидно, кто-то.
Он снял с подоконника книжку и протянул мне. Это был маленький, очень аккуратный томик в темно-зеленом сафьяновом переплете. Вроде молитвенничка, только потолще. Я раскрыл наугад.
«Сын мельника шел и думал. Когда он вырастет, он будет делать спички. Вот это ремесло опасное не на шутку: перепачкаешь пальцы серой, и ни один смельчак не решится протянуть тебе руку…» Я не верил глазам своим. Кнут Гамсун. Издание Гранстрем. 1912 г. СПБ. «Виктория», «Пан», «Смерть Глана», «Мистерии»… Откуда? Кто? Почему?
– Кушать будете? – спросил Ахримец.
– Нет, нет. Иди, спи.
Я примостился на своем вещмешке, взял в руки книжку – начало уже светать – и тут же заснул.
Где я ее потерял, где оставил?
По-видимому, в Сталинграде, на Тракторном заводе. После знаменитой бомбежки 23 августа, превратившей город в груду развалин, нас, саперов, перекинули на Тракторный, готовить его к взрыву. (К слову, массированный этот налет знаменит еще и тем, что великий Эйзенштейн посвятил одну из своих лекций во ВГИКе разбору нескольких страниц из моей книги, где рассказывалось об этом налете.
Разбор, на мой взгляд, глубоко ошибочный и все же для меня лестный. Но это так, попутно). Сафьяновый томик, судя по всему, я впопыхах забыл в нашей щели недалеко от ТЭЦ. К концу сентября мы, взрывники, получили приказ срочно переправиться на левый берег, а через два дня оказались опять на правом, получив назначения в полки. И там, развязав вещмешок, я не обнаружил книжки. По-видимому, забыл-таки на Тракторном.
По-моему, я выучил ее наизусть.
Свободного времени было предостаточно. Немцы окружали нас, но вперед не рвались. Бои шли на «Красном Октябре», «Баррикадах», на Мамаевом кургане. У нас было тихо. Фрицы вяло постреливали из минометов, косяки самолетов, минуя нас, бомбили центр и заводы. Дни стояли ясные, прозрачные. Под генераторами ТЭЦ и на станции масляных переключателей лежали мешки с аммонитом, от них шли провода в нашу щель, и только приказ, так и не пришедший, мог заставить нас включить маленький рубильник у входа, и все взлетело бы на воздух. Но приказ так и не пришел, а мы, в ожидании его, бездельничали, загорали, глушили в Волге рыбу, клеили целлулоидные портсигары, неимоверное количество целлулоидных листов валялось почему-то в двух шагах от нашей щели.
А я читал.
…Но молодые господа посмотрели на Юханнеса с удивлением. Как же это он бросил лодку? Ему ж поручено было ее стеречь. – Ты отвечаешь мне за лодку, – заявил Отто. – Хотите, я покажу вам малинник, – предложил Юханнес. Пауза.
Только Виктория спросила:
– Малинник, а где он?
Но Отто сказал:
Сын мельника сказал:
– И еще я знаю, где можно набрать ракушки. Они лежат на белом песчаном дне далеко от берега. Надо отплыть на лодке и потом прыгнуть. Отто фыркнул.
– Тоже водолаз нашелся, нечего сказать! Юханнес тяжело перевел дух.
– Хотите, я заберусь на вон ту скалу и сброшу вниз большой валун? – предложил он.
– Зачем?
– Просто так. А вы будете смотреть…
Серия мин прекращает мое чтение. Но через пять минут я опять читаю. Помню довольно горячий спор где-то на коктебельском пляже о том, что больше привлекает читателя в книге. Знакомое, твое, где ты можешь сравнивать или, наоборот, чужое, далекое, неизведанное. И тогда Владимир Борисович – был такой замечательный человек, критик – сказал:
– Все зависит от того, в каких условиях ты читаешь. Измотанной советской женщине, простоявшей три часа в очереди, хочется читать про королеву Марго, парикмахерше или маникюрше – «Сагу о Форсайтах», правда, не читать, а смотреть в телевизор, помните, что тогда творилось? Молодому советскому поколению меньше всего про себя, там врут, хочется снегов Килиманджаро. – А Аксенов? – спросил кто-то. – Это те же снега. Хемингуэй, Хемингуэй… Далекий, как созвездие Веги. А я люблю про войну, вероятно, потому, что никогда не нюхал пороху.
И тут я заговорил о Гамсуне и Тракторном, о предсмертном письме «Виктории», прерываемом свистом мин, о черном круглом столе со свечой на Трехсвятительской улице, о сафьяновом томике на