вечером у «Папы Джона» посидеть, попить пивца с теми же ребятами, которых ты днем чему-то учил, рассказывал, как трудно и важно быть писателем в нашей стране. А сейчас за кружкой пива, закусывая остреньким вермонтским сыром, понять, наконец, зачем же они учат русский язык. Да просто нравится им все русское. И может быть, не так Пушкин и Достоевский, который им интереснее, чем Толстой – «Но ей-Богу, „Войну и мир“ прочту!» – или судьба Пастернака, Мандельштама, и не выдержавших всего Есенина и Маяковского – а я им еще и про Фадеева и Шпаликова, таких разных – а то, что кто-то из них побывал уже в Москве, во многое, во многих влюбился, а многого, увы… Вот и объясняешь им про это второе многое…
(Я не читаю им лекции, я веду семинар. Это значит, что я могу им рассказывать все, что влезет в голову. И я рассказываю о том, чего нет в учебниках, ни советских, ни здешних, о писателях, с которыми встречался, хороших и плохих, талантливых и бездарных, пьющих и непьющих… Но об одном из них, очень хорошем, очень талантливом и очень пьющем, я им так и не рассказал. И не только потому, что я с ним никогда в жизни, увы, не встречался, а потому что понять, о чем он, этот хороший, талантливый и крепко пьющий писатель пишет, американский, и вообще западный, читатель не сможет никогда. Никогда! Я говорю о Веничке Ерофееве, авторе одной только книги «Москва-Петушки», возможно, одной из самых глубоких и трагических книг современности. О! Как юмор бывает и глубок, и трагичен!)
И все это, оказывается, им интересно, моим двадцати-двадцатидвухлетним ребятам, у которых отцы богачи, а у других – нет. Но глядя на них никак не поймешь, кто чей отпрыск – одинаковые. И разные!
Натан Лонген, из Миннесоты (детство – Африка, отрочество – Новая Зеландия, затем год в Ленинграде, а сейчас опять Новая Зеландия, везет зачем-то туда бабушку), Джон Рунд, пишущий доклад «НЭП и советская литература», седьмой в своей семье (папа пережил Пирл-Харбор, воевал на Тихом океане, в Корее, тридцать лет в армии), а Натаниель Харроу – биржевый маклер из Флориды, я до сих пор о них только в книжках читал. Альберти Гонзалес, испанец, приехал сюда из Мадрида, одно время работал в Москве, в посольстве, расположившемся в ампирном, с колоннами, доме Кропоткина в двух шагах от Института Сербского. А эта маленькая черноволосая девочка – китаянка из Камбоджи, родителей ее убили в джунглях. Оказывается, только что прочитала мою «Киру Георгиевну»…
По-русски? По-русски! И все поняла! Где непонятно – есть русско-китайский словарь. А как тебя зовут? И ответила мне с веселенькими косенькими глазами девочка – зовут меня Кира… Господи, как все это интересно. И ругаю себя только, что мало их знаю. Не только этих, вообще американцев. Язык, язык! Да и не та уж бойкость, что в двадцать-тридцать лет. И организованность меньше, чем хотелось бы. А в общем, не объять, конечно, необъятного. Единственное оправдание. Но стремиться к этому надо. Потом кусать будешь локти. Как делаю это я, в прошлом архитектор, не видавший ни Суздаля, ни Владимира, ни Пскова, ни Новгорода – всегда успею!
А вот и не успел. И до Михайловского, подумать только, до Михайловского не добрел, не дотянулся… Ловить надо!
Не прозевать, ловить! Ни дня без строчки! Ой ли… Бесстрочечный день отнюдь не измена долгу. Ох, каким обилием можно его заполнить! И книгами, и людьми. О нет, это вовсе не отдых, не отказ от главного. Ведь даже отдыхая в «Роберте-холле», здешнем студенческом клубе и глядя на развлекающихся Джонсов, Брайанов и миловидных Дженнифер, ты все время думаешь – о, Господи, ну почему наши Вовки и Светки этого лишены – воли, свободы, раскованности? Все это надо видеть, знать, хватать, ловить на лету!
Пока есть силы, пока не пропало желание. А пропадет, это уже начало конца…
* * *
Неожиданный вышел финал. С нравоучениями, поучениями, столь не свойственными, казалось бы, мне. Вот куда завела меня, не ведая того, Виктория…
И опять параллели. Как не похожи эти два автора, один, придумавший Викторию, другой – Матрену. Но в судьбах в чем-то схожи. Обоих отвергли за предательство. Одного народ, другого власти.
Одного судили за действительную измену, другого наказали дважды – сначала за доверчивость (не прочтут, мол, цензурные девочки крамольного письма другу), потом за правду. И стал он «литературным власовцем», изгнанником. Не только из страны, из всех учебников, энциклопедий изгнали. Не было такого – и все!
Солнце зашло. Мы оседлали своего «Форда», он же «Бамбл-би» – «Шмель», на радиаторе крохотное изображение этого воспетого русским композитором насекомого, и поехали восвояси.
Проезжая мимо речки, она тут же вьется, Блэк-ривер – Черная речка (ассоциации, ассоциации!) – мы остановились, омыли ноги, посидели на камнях, и один из них, поменьше, поблескивающий какой-то слюдой, я взял себе на память. Сейчас здесь, в Вермонте, он лежит на столе, служит мне пресс-папье, а в Париже положу рядом с гамсуновским, на книжную полку…
* * *
Не успел я дописать последних строк, как зазвонил телефон. Кому я нужен? Хуже нет телефонного звонка во время работы. Звонили, оказывается, мои ленинградцы. Не поехать ли нам в следующий уикэнд в Нью-Хемпшир, соседний штат, там изумительные озера. Если удастся, вырвемся… Хорошо? Нет, не всегда телефонные звонки мешают…