финансово-экономического института». — Видали?
— М-да… Он там накопает…
Я не был поклонником бойцов с высшим образованием, даже с незаконченным. Был у меня один такой — тоже что-то вроде экономиста. Попал ко мне во взвод и сразу же попросился на должность писаря, хотя у меня такой сроду не было.
— Так сделайте! — Он даже удивился. — Я вам всю отчетность на такую высоту поставлю, что вы только ахнете.
Попросив разрешения закурить, он стал сетовать на тех командиров, которые по неразумению своему используют специалистов на черной работе, и тут же признался, что очень обрадован встрече со мной, человеком интеллигентным, который, конечно же… Я перебил его и в самых вежливых выражениях дал понять, что писарь мне абсолютно не нужен, а всю отчетность на необходимую высоту подымает помкомвзвода. На этом разговор кончился.
Пробыл у меня этот «экономист» около двух недель, из них дней десять проболел ангиной, потерял лопату, раз пять приходил ко мне жаловаться на бойцов, которые съели привезенное им с собой сало и обложили еще его матом, — одним словом, так надоел мне, что я отправил его на левый берег с запиской помощнику командира полка по хозчасти — пусть делает с ним что хочет. Там его тоже кто-то обидел, и, кажется, довольно основательно, так как он попал в медсанбат. Что дальше с ним случилось, не знаю, но так или иначе открытие Казаковцева не очень меня обрадовало.
Только на следующий день вечером увидал я своих саперов. Усталые, но довольные — танк удалось захватить, и сейчас под ним стоял уже наш пулемет — они сидели в своем блиндаже и, балагуря и весело переругиваясь, чистили оружие. Потерь во взводе не было, только слегка царапнуло пулей Шушурина, и настроение у всех было приподнятое, как и всегда после удачно проведенной операции. Когда я вошел, Сагайдак с азартом и замашками настоящего командира отделения, которым он еще не был, но мечтал стать, объяснял Масляеву и другому, круглолицему, все время смотревшему ему в рот новичку, как надо разбирать винтовку. С часами в руках он стоял над ними, а те, торопясь и путая части, пытались ее собрать.
— Новичков вот обучаю, товарищ инженер. Военной справе, так оказать.
— Ну и как?
— Да ничего.
— Автоматизма вот, говорит, у нас нет, — вздохнул Масляев.
Он держал в руках затвор и, как все новички, свернув его, никак не мог повернуть обратно. Обе руки у него были обмотаны бинтами.
— Что это у вас? — спросил я.
— А это от кирки, — улыбнулся Масляев. — С непривычки.
— Мозоли натер, — пояснил Сагайдак. — Ручки-то городские. А вообще, — он наклонился ко мне, — могу доложить, работали хлопцы справно, жаловаться нельзя.
Масляев опять улыбнулся. У него была приятная улыбка, от которой его худое, со впалыми щеками, небритое сейчас лицо сразу как-то засветилось. Лицо его нельзя было назвать красивым — в нем была какая-то неправильность, которую трудно сначала было уловить: то ли слишком короткая верхняя губа, обнажавшая зубы, то ли несимметричные брови — и в то же время оно чем-то привлекало, вероятнее всего, глазами: серьезными, чуть-чуть ироническими, отчего, когда он говорил, казалось, что он над вами подсмеивается. На вид ему было лет тридцать (вчера он мне показался почему-то значительно старше), и ничего бухгалтерского в нем не было.
— Вы впервые на фронте? — спросил я.
— Вроде как впервые.
— Как это понимать — вроде?
— Так близко от немцев, во всяком случае, впервые.
— Ну и как?
— Т-так себе… — неопределенно оказал он, и все рассмеялись. Масляев тоже.
Я посидел, покурил, выслушал рассказ Сагайдака — он вообще не прочь был поговорить — о какой-то стычке с артиллерийскими разведчиками на передовой из-за блиндажа и, уходя, попросил кого-нибудь из солдат пройти со мной — от разорвавшейся мины перекосило дверь землянки и в щель страшно дуло, надо было исправить. Солдаты уже разулись, один только Масляев возился еще с чем-то в углу.
— Ну, как вам Сталинград? — спросил я его, когда мы вышли.
— Да как вам оказать. Не таким я его себе представлял.
— А каким же?
— Каким? — Он на минуту задумался. — А бог его знает. Не могу сейчас объяснить. С мыслями еще не собрался.
— А все-таки?
— Не выйдет сейчас, товарищ инженер. Слишком все это свежо, что ли, не знаю…
Мы довольно быстро поправили дверь. По окончании работы я предложил ему стакан чаю. Он отказался: спать, мол, хочется. Уходя, он посмотрел на стоявший в углу самовар и спросил:
— Сколько отсюда до передовой?
— Забавно.
Под койкой у меня лежали книги, видны были только корешки. Он указал на них.
— И читать успеваете?
— Не очень. Библиотечка для раненых главным образом.
Он попрощался и ушел.
На третий день Масляев уже почти ничем не отличался от других бойцов. С поразительной быстротой вошел он в нашу жизнь. Ему было трудно — натертые руки очень долго не заживали, а работать приходилось много и тяжело, — но он и виду не подавал. Не только не отлынивал от работы и не просился в писари или вообще на «чистую» работу, которая у меня время от времени появлялась — разные схемы и планы, — наоборот, в каких-нибудь два-три часа ознакомившись с устройством наших и немецких мин, научился заряжать и разряжать их скорее, чем кто-либо во взводе, и уже на четвертый или пятый день, когда я посылал на передовую группу минеров, попросил послать и его.
— Успеете, куда вам торопиться, — сказал я, считая, что это он просто так, чтобы не думали, что он боится. — Пообвыкнете, пооботретесь, тогда уж и за мины. Дело все-таки ответственное и довольно опасное.
Он пожал плечами и как будто даже удивился.
— Через неделю оно не станет менее опасным, а начинать когда-то же надо. Ведь правда?
Я отправил его вместе с Казаковцевым и Сырцовым — лучшими минерами, на которых всегда можно было положиться. Вернулись они довольно скоро, замерзшие, но веселые.
— Ничего, толк будет, — подмигнул мне Казаковцев. — Малость мандражировал, но… В общем, порядок.
Сам же Масляев, заметно осунувшийся за эти несколько часов, признался, что дрожал, как осиновый лист.
— Честное слово. Никогда даже не думал. Вставляю взрыватель, а пальцы не слушаются. Все мимо дырки попадаю. Черт знает что… — и покраснел.
Кругом стояли бойцы, но никто из них не улыбался. Очевидно, то, что он не побоялся при всех сознаться в своем страхе, понравилось им. На фронте вообще не прощается малейшее проявление трусости — в этом отношении солдаты народ жестокий, высмеять умеют, — но тут все поняли, что это не трусость, так же как и просьба отправить его на задание не фанфаронство, не бравада.
Вообще бойцы сразу полюбили Масляева. И полюбили какой-то очень трогательной любовью, сочетавшей в себе уважение к нему как к старшему и более образованному с очень милой и иногда забавной заботой о нем как о человеке, который многого самого простого не знает, не умеет и на фронте из-за этого может попасть в беду. Достаточно было посмотреть на Сагайдака, когда он обучал Масляева тесать бревна, чтобы сразу же понять их отношения. Масляев, весь красный, обливаясь потом, мелкими, неуверенными движениями тесал бревно, а здоровенный, косая сажень в плечах, Сагайдак, умевший делать все на свете, стоял над ним и поучал:
— Да ты не бойся, не бойся. Смелей. Ноги не отрубишь. — И тут же перехватывал топор и быстрыми, точными ударами заканчивал бревно. — Видал? Теперь давай то. Да не держи ты топор, как свечку на свадьбе. Мах нужен, мах…
Или вечером в землянке, глядя, как Масляев, присев на корточки у печки, ковыряется с брюками, скажет:
— Ну, кто так шьет, голова? Нитка в три аршина, заплата гнилая. Дай-ка сюда. — И в полминуты ставил прекрасную, аккуратную заплату.
Однажды, когда Сагайдак с Масляевым пошли на склад получать лопаты, кто-то там придрался к Масляеву — то ли он толкнул случайно, то ли лопатой задел — и обругал. Сагайдак молча подошел к обидчику, снял с него ушанку и забросил в Волгу.
— Заберешь свой мат обратно — принесу, не заберешь — плыви сам.
Пострадавший, смерив Сагайдака взглядом, молча полез за своей ушанкой.
А вечером, когда я отчитывал Сагайдака, он смотрел в землю и бурчал:
— Сопляк еще… Жалко, что вместе с ушанкой не выкупал. Что он против Масляева? Так, пшик какой-то, а туда же — матом…
Масляев тоже полюбил Сагайдака, иногда, правда, подсмеивался над ним, над его любовью похвастаться своей силой или умением и в шутку называл «бычком». Сагайдак никогда не обижался, хотя парень был вспыльчивый и во взводе его даже немного побаивались. Шушурин, я заметил, даже слегка ревновал своего «корешка» к Масляеву, но общих отношений это не портило.
Масляев был неразговорчив, любил больше слушать, чем говорить, но если начинал что-нибудь рассказывать, бойцов нельзя было от него оторвать. Говорил он негромким, слегка хрипловатым голосом, без каких-либо внешних эффектов и красивых фраз. Видно было, что он много читал, много видал. Как-то само собой получилось, что он стал вести политзанятия. Я предложил ему «пост» замполита. Он наотрез отказался.
— Дело не в образовании, товарищ инженер. Дело в авторитете. Шушурин опытный боец, а я как солдат молокосос еще. У него больший авторитет, хотя он и комсомолец, а я партиец. Всему свое время. Ограничимся пока тем, что есть.
Я согласился и замполитом его не назначил, но политзанятия Масляев продолжал вести. И если раньше, когда их проводил Шушурин, бойцы больше спали, чем слушали, то сейчас даже после тяжелого дня или ночи, когда не привыкший к физической работе Масляев буквально валился с ног, бойцы не давали ему покоя.
— Да брось ты укладываться. Успеешь еще поспать. Объясни-ка лучше.
Масляев объяснял. И про объявление войны Ираком Германии — («Где же это они воевать будут, когда Ирак где-то там, у черта на куличках?»), и про Указ Верховного Совета о введении погон («Когда же их наконец введут, и почему на новых солдатских гимнастерках не будет карманов?»).
Слава о сапере, который «рассказывает газеты», проникла в соседние подразделения — на занятиях стали появляться химики, огнеметчики, даже один раз пара разведчиков. Дошла она и до замполита полка Чувыкина.
— У тебя, я слышал, агитатор мировой появился? — сказал он мне как-то. — Пришли-ка его ко мне.
Но Масляев отнесся к этому предложению без особого энтузиазма. То на задание надо идти, то оружие почистить, то Чувыкина сейчас нет у себя — одним словом,