в коляске, в опере, открывает выставки, посещает бедных — тут уже немолодая, в черном капоре, руки протянуты к несчастному, бьющемуся в лихорадке ребенку на руках бедной матери (вспоминаются замечательные картины из жизни великого и уважаемого вождя Ким Ир Сена — журнал «Корея», — подсаживающего к себе в машину старушку, повстречавшуюся на дороге, дарящего тапочки босому мальчику, прикрывающего своей шинелью заснувшего у себя за столом от усталости комсомольского работника, и еще много, много не менее человечных…), принимает королей, шахов и султанов, скачет на коне перед своей гвардией, живописует, сидя на раскладном стульчике, какой-то мостик и водопад (ай-ай-ай, а в той книжке ее нету, то ли скромность, то ли не потянула! Но и не это доводит меня до дрожи, окунает в детство, в «Природу и люди». Доводят и окунают лихие атаки шотландской конной бригады под Балаклавой, битвы под Касасином против восставшего египетского Араби-паша, под Футтеабадом в Афганистане, под Джинжилово с зулусами, у Имбембези-ривер, славные «блуджекеты», моряки в Судане, Трансваале, Индии, Китае… Лихо, лихо, лихо! Бегут, кричат, подымают на штыки, добивают, иногда умирают… Ни дать ни взять штурм Мамаева кургана (которого никогда не было, в ночь на 31 января немцы сами ушли), каким его вскоре увидят, а может, уже и видят, экскурсанты на панораме в Музее обороны Сталинграда. Там тоже бегут, кричат, протыкают, но там еще много-много танков (их было всего шесть штук на весь фронт) и самолетов в небе… В общем-то батальная живопись мало изменилась. Студия Грекова отнюдь не новатор.
Кончается фолиант (сто страниц, тысяча иллюстраций!) воцарением Эдуарда VII и Александры, принцессы Датской. Тут страниц и картинок поменьше, король только что воцарился, войн еще нет, пришлось ограничиться охотничьими успехами монарха — сидя на слоне в какой-то странной корзине, стреляет из двустволки в разъяренного, прыгающего на него тигра. Есть и дата этого события — 21 февраля 1876 года, тогда он еще был принцем Уэльским. (Как жалко, что никто из наших Налбандянов не запечатлел Никиты Сергеевича стреляющим в Крыму в оленя, того самого, который, умирая сказал: «Прошу считать меня коммунистом!»)
Книга захлопнута. Иду искать другую, другие — норвежцы, норвежцы, норвежцы… Ибсен, Бьёрстерне-Бьёрнсон, Гамсун… О! «Норвегия в период царствования Хокона VII» — отложим, сравним… Еще одно собрание Ибсена, Сельмы Лагерлёф (я был в ее поместье, в Швеции, Боже мой, до чего уютно, патриархально), Кьеланд, Сигрид Унсет, словари, словари… О! «Нива» за 1893 год, отложим… Так, подобрался к украинским книгам — мой хозяин по происхождению украинец, галичанин… Опять словари, «Украинская кухня», «Комары Украины», путеводитель по Киеву на английском языке, Павло Тычина. Стоп! Издание советское, Киев, 1956 год. А рядом «Расстрелянное возрождение» Юрия Лавриненко антология, 1917–1933. Издано польским издательствим «Культура». Интересно. Сравним. К тому же, уезжая из Парижа, я забежал в магазин «Глоб» и купил несколько номеров «Литературной Украины». Там отмечается сорокалетний юбилей «Чуття единоi родини» Павла Тычины. Очень все это интересно.
Я думаю, перебираю в памяти, и кажется мне, что в литературе, возможно даже мировой, нет трагедии больше, падения глубже, чем трагедия и падение Павла Тычины. Горький, Алексей Толстой, Николай Тихонов? Нет, первые два остались все-таки писателями («Клим Самгин», «Булычев», многое из в общем-то подлого «Петра Первого»), третий, «солдат мира», никогда выдающимся поэтом не был.
Не мне, человеку в общем-то далекому от поэзии, судить-рядить, но, когда читаешь и ставишь рядом «Соняшнi кларнети» 1918 года, «Замiвць сонетiв и октав» 1920-го и написанные во время войны «Кию», «Пюня про Хрещатик» или лет за десять-двенадцать до этого «Miй друг робiтник водить мене по мiсту i хвалиться», становится страшно. Именно страшно.
Мы с детства знали и учили «На мандат бiля церкви революцiя iде», знали, хотя и не учили:
Одчиняйте дверi —
Наречена йде!
Одчиняйте дверi —
Голуба блакить!
Очи, серце и хорали
стали,
Ждуть…
Одчиняйте дверi —
Горобина нiч!
Одчиняйте дверi —
Bci шляхи в кровi!
Невзриданними сльозами
Тьмами
Дощ…
Меня, воспитанного на «По небу полуночи ангел летел…» и «Ночевала тучка золотая…», для которого трагедией были другие тучки, вечные странницы, или парус одинокий, эти «Одчиняйте дверi — Bci шляхи в кровi…» пугали. И, как все страшное, притягивали.
Это воспоминания детства. Сейчас перечитываю. Не знаю, великий ли, но большой поэт. И поэт, это главное.
Очевидно, двадцать седьмой год его сломил. Влас Чубарь, сам потом загремевший, обрушился тогда на Тычину в газете «Коммунист» за его «Чистила мати кортоплю» — «националистический опиум под флагом пролетарской литературы». И вспомнил Тычина, что было у него стихотворение «Пам’яти тридцяти»:
На Аскольдовiй могилi
Поховали i’x —
Тридцять мучнiв украiнцiв,
Славних молодих, —
и испугался. Это про бойцов киевского студенческого куреня, погибших в неравном бою с Красной Армией под Крутами в январе 1918 года. Испугался на всю жизнь. И появилась «Партiя веде»:
…Bcix панiв до’дноi ями,
Буржуiв за буржуями
Будем, будем бить!
Будем, будем бить!
Или ставшая пародийной:
Люба сестренько, любий братику
Попрацюемо на Хрещатику! —
Ви з того кiнця, ми з цього кнiця,
Труд освiтить нас, наче тi сонця!
И совсем уже трагичные для человека, по-настоящему любившего свою Украину:
Ворота боротьби тебе ведуть
На шлях свободи, на правдиву путь
Через ворота Спасскиi до Кремлю…
Поверг ти звiра-ворога на землю…
И кончается:
…А вiд Москви — ой сонця! сонця! сонця!
Я знал немного Тычину. Как-то сидел с ним в одном президиуме. Он «головував», вел собрание. Бог ты мой, как он волновался, как не знал, начинать или не начинать, кому давать слово, пора ли кончать или нет. Я в жизни не видел более перепуганного человека. А он был уже лауреатом всех премий, министром, кажется, просвещения, назывался не иначе как «наш улюблений, вельмишановний». Человек он был, кажется, мягкий, очень образованный, знал кучу языков: грузинский, армянский, тюркские языки Средней Азии, турецкий, арабский, еврейский, никому никогда не вредил, но поэтом он быть перестал.
Хотя:
«Тычина — давнишний мастер поэтически обозначать своими стихами целые исторические эпохи — сумел и на этот раз сказать какое-то на самом деле новое слово, слово очень нужное и вроде бы ожидаемое всем обществом. Животворная дружба народов советской страны и, как органичное ее выражение, все укрепляющееся единство их культур — вот что стало темой стихотворения Тычины, когда в стране разворачивалось всенародное обсуждение новой Конституции СССР, провозглашавшей интернационализм (или русификацию? — И. Дзюба) и дружбу народов высшими законами жизни советского общества».
Это пишет в «Литературной Украине» об одном из самых псевдоискренних стихотворений Тычины «Чуття единоi родини» умный, все понимающий, хитрющий и нечестный даже перед самим собой Леонид Новиченко. Нечестный, потому что всему знает цену, с трибуны говорит вот это самое, а выпивши, наверняка уж вздыхает: «Эх, Павло Григорович, Павло Григорович… Були Ви поетом, i яким поетом…»
И пускает слюни в своей статье:
«Прямо перед верандой небольшого старого домика — широкая луговая пойма Ирпеня, серебряная змейка речки, высокая стена леса на противоположном холме… Тут хорошо думается, хорошо работается. Так, вероятно, было тут и сорок лет тому назад, в погожие июльские дни 1935 года… Тут жил Павло Григорьевич Тычина. Глядя в ирпенские дали, он писал свое новое стихотворение и, очевидно, сам чувствовал, что получится произведение и новаторское, и масштабное по содержанию, и программное по значению — таким стремительным был полет мысли, такие необыкновенные, никем не сказанные мысли просились на уста…»
Да, никем не сказанные мысли о чужом языке, «чужiй мовi» заканчиваются таким четверостишьем:
И позичаешь тую мову
В свою — чудову, пребагату,
А все зноходить це основу
У силi пролетарiату.
Бедный, несчастный Тычина. Были у него строки:
Белий, Блок, Есенiн i Клюев
Pocie, Pocie, Pocie моя!
…Стоiть сторазтерзаний Киiв
I двiсторозiп’ятий я.
И еще, и еще распинали его, но не с креста, а из министерского кабинета твердил он:
Есть рiднi на cвiтi i теплi слова,
Iз них найтеплiше — це слово Москва.
…Ти сяешь у Всесвiт, ти свiт на землi
Червониi 3opi вгорi на Кремлi.
Другой, тоже в свое время прекрасный и тоже раздавленный поэт — Максим Рыльский — после написания таких, допустим, строк, как «Моя Москва! Мiй Кремль! Мое життя!» — напивался вусмерть. Тычине было хуже — он не пил. А Рыльский пил…
Ну как, ей-Богу, не напиться, написав следующие стихи?! Или, наоборот, написал их напившись? В них повествуется о том, как, вернувшись из поездки домой, в Киев, он встретился с друзьями, стал рассказывать им о Москве и Ленинграде, а сын его, жадно слушая рассказы,
…Враз показав менi газети фото,
Пишаючись i Киiвом своiм
И тим, хто був на фото. Я нiзнав.
Хрещатик свiй iту свою людину:
То працював на вшlбудовi мiста,
Москви и Ленiнграда брата й друга,
Хрущев Микита — бiльшовик незламний!
Трудно понять, как и почему это было написано таким тонким, думающим и глубоким человеком, каким был Рыльский. Тогда его еще не били — стихотворение было написано в 1945-м, а бить стали в 1947-м, как раз после «Моя Москва! Мiй Кремль! Мое життя!» Били, конечно, не за это, а за «Мандрiвку в молодость» («Путешествие в молодость»), в которой он, умиляясь своей молодостью, «подменил пролетарский гуманизм либерально-буржуазным» (А. Белецкий, «Максим Рыльский»). Ох и издевались тогда над несчастным Максимом Тадеевичем, ох и топтали его, а он, «не заметивший в украинском селе классовых противоречий, не показавший рабочий класс и деятельность Коммунистической партии» (там же), стоял, подавленный, красивый, седой, на трибуне и тихо, тихо признавал, признавал, признавал и… написал потом «Мости», где «выступал как активный творец и певец коммунистического общества» (там же).
Я его тоже немного знал. У меня есть даже книга с его дарственной надписью. Но меня он, кажется, не любил. На мою тягу к нему (когда его били) он ничем не ответил. Потом даже печатно раскритиковал меня в связи с моей статьей о «Поэме о море» А. Довженко. И все-таки я его любил. Ну как не любить человека, у которого была та же учительница русского языка, что и у меня, только немного пораньше, — Надежда Петровна Новоборская. К тому же я сам был свидетелем, как он, поздоровавшись с одной дамой и начав с нею разговор (она сидела у окна в трамвае, а он стоял на остановке), когда вагон тронулся, ухватился за окно и продолжал разговор, стоя одной ногой на подножке. И так проехал целую остановку. Ну как не полюбить такого человека…
Обоих их нет уже в живых…
Оба покоятся на Байковом кладбище, там, где и мои родители. Мир праху и твоему, и твоему. Ушли из жизни два больших поэта. Они умерли задолго до своей смерти. И привела их к этой преждевременной смерти Коммунистическая партия, та самая, которую они воспевали и членами которой были.
* * *
Я тоже был коммунистом. Тридцать лет. И, вернувшись с фронта, убеждал своего друга, самым