Союза). Так, мол, и так, есть мнение. Надо оповестить членов парткома. Пусть подготовятся. Кондратенко, кажется, в отпуску. Обязательно вызвать. Он все-таки редактор «Радуги». К тому же был вместе с Некрасовым с какой-то делегацией недавно в Сталинграде. Там у Некрасова что-то произошло, Кондратенко потом докладывал.
А докладывал (в письменном виде!) Кондратенко следующее: на приеме в сталинградском горсовете Некрасов напился, выражался матом, оскорблял председателя горсовета, недозволительно отзывался о покойном скульпторе Вучетиче и памятнике-ансамбле на Мамаевом кургане, признанном народом. На все это пожаловались сталинградские писатели, было от них, мол, письмо.
Что было, то было. О Вучетиче и памятнике отзывался действительно неодобрительно, пьян был не больше председателя горсовета, оскорблять его не оскорблял, матючок, может быть, где-нибудь и подпустил, но все дело в том, что никакой это не был прием в горсовете, а председатель этот самый пригласил лично меня на ужин в ресторан. Из членов делегации никто, в том числе и Кондратенко, считающий, кстати, себя сталинградцем, приглашен не был. Тем не менее заявление на партбюро фигурировало. На него не нажимали, но упомянули. Маленькая деталь. В свое время, узнав о заявлении, я написал письмо своему другу, члену сталинградской писательской организации. Ответ гласил, что никто никуда, в частности в Киев, ничего не писал.
Три слова о Викторе Кондратенко, тем более что я недавно прочитал в «Литературке» об учреждении новой медали, им. А.А. Фадеева, которой награждаются авторы высокохудожественных произведений о Великой Отечественной войне. И вот среди награжденных увидел я имя и Виктора Кондратенко.
Он воевал. Работал во фронтовой газете. Был ли в Сталинграде, не знаю, на Курской дуге был. Читал об этом в сборнике «Русские писатели на Украине». Как он вел себя на фронте, знаю только из этого очерка, на «гражданке» же известен как патологический трус. Исполнителен. Собственного мнения никакого. Обожает авторитеты. Собирает картины — дальше Пимоненко и Светлицкого не идет. Все комнаты увешаны «украинскими ночами» и «закатами на Десне». В журнале «Украина» напечатано было на целую страницу его изображение на фоне картин и статья «Любитель прекрасного» или что-то в этом роде.
Редактируемый им ежемесячник «Радуга», на русском языке, самый скучный и бездарный журнал на всем земном шаре — двух мнений быть не может. Впрочем, при предыдущем редакторе — Вышеславском — лучше он не был. Высокохудожественных произведений Кондратенко, конечно же, я не читал. Знаю, что была какая-то «Крепость на колесах» (его же самого окрестили «Жопой на колесах») — о фронтовой редакции. Там одно время работал и Твардовский. Как-то, узнав, что я еду в Москву, в «Новый мир», Виктор очень обрадовался и сказал: «Привет от меня громадный Саше. Очень мы дружили тогда, на фронте». Привет я передал. Твардовский долго морщился, не мог припомнить, потом все-таки вспомнил: «Да, да, был такой, помню. Все в дружбу лез. Бесцветный такой, зануда».
А вот Василий Гроссман был о нем другого мнения. Опять-таки сужу по очерку из «Русских писателей на Украине». Есть там эпизод, как Кондратенко на Курской дуге в одной воронке столкнулся с Гроссманом. Разговорились. Узнав из беседы, что Кондратенко собирается писать роман о войне, Гроссман очень всполошился. «Зачем же вы так рискуете, на передовую лезете? Беречь себя надо, очень нужен хороший роман о войне». И несколько раз потом повторял о романе и усиленно рекомендовал себя беречь. Вот что значит настоящий писатель. Сразу почувствовал. А теперь вот и медаль.
Но вернемся на партком. Один за другим человек десять вставали и говорили. Всем было больно. Все сокрушались, но под овечьей шкурой все уже разгадали волка.
Встал под конец и я.
Слово свое попытался сократить до минимума. Просто сказал, что несколько удивлен некоему несоответствию. Год тому назад, в день, когда мне стукнуло шестьдесят, преподнесен был адрес, под которым стояли подписи всех здесь присутствующих. Там, естественно, говорилось только хорошее, и среди этого хорошего была и принципиальность, и честность, и какой-то там путь, и миллионы читателей, и «мы все знаем вас как…», а сейчас вот, оказывается, послушав выступающих, я понял, что ничего хорошего я за свою жизнь не сделал, только ошибался, упорствовал, не соглашался, а в результате окончательно скатился. Где же правда? Там или сегодня здесь? — демагогически воскликнул я и сел.
Дальше было голосование. Единогласно…
И началась райкомовская страда. Следователем мне попался на этот раз бывший директор издательства, забыл какого. Маленький, неказистенький, косоглазенький, подергивает плечом. Люди, работавшие в свое время с ним, отзывались о нем неплохо. В космополитизм евреев не давал в обиду.
До этого у меня уже были три следователя. Начал в том же Ленинском райкоме некто Солдатенко, второй секретарь, молодой еще. Позже сделал карьеру — стал ответственным секретарем Союза писателей. И естественно, членом Союза. Литературный «доробок» его был негуст — очерк о поездке в Непал. С ним в этой должности я тоже встречался. Писал уже об этом. Разъевшийся, обрюзгший, сидел он в кресле и не мог понять, как можно читать антисоветчика Солженицына, он, мол, не читал и читать не будет. Что дальше с ним произошло, не совсем ясно. Уже в Париже, читая о съезде писателей Украины, я нигде не обнаружил его фамилии. Ни в президиуме, ни в секретариате, ни в числе выступавших. То ли загремел, то ли на повышение пошел. В парижской украинской газете еще до съезда о нем писали как о полковнике КГБ. Может, Союз писателей был для него только ступенькой.
Вторым следователем, уже в обкоме, была у меня тов. Перминова. Немолодая уже, сибирячка. Украинские порядки поругивала, не скрывала. Ко мне относилась неплохо, все убеждала: «Ну что вы все артачитесь. Поймите же, что от вас требуют только признания, и больше ничего. Признайте. И все будет в порядке. Наивный вы все-таки человек. Правы вы или неправы, но вы один, а против вас машина. Раздавит, и все».
Сейчас, через десять лет, я с ней встретился опять. Все в том же обкоме. Но уже не партследователем, а председателем парткомиссии. Рангом повыше. Но за десять лет могла бы и дальше шагнуть. Не шагнула, и в этом что-то есть… Встретились мы если и не как друзья, то и без всякого недоброжелательства друг к другу. «Все упорствуете, не признаетесь? Никак вас не перевоспитаешь». — «Никак», — согласился я.
К ней, в ее кабинет с длинным столом, где сидели члены парткомиссии, я уже попал после двух- или трехнедельной «работы» с очередным следователем, обкомовским. До этого в райкоме меня и исключили. С очень позабавившей и понравившейся мне формулировкой: «За то, что позволяет себе иметь собственное мнение». Лучше не скажешь. Этот, последний, следователь был совсем не запоминающимся и очень глупым. Когда я переходил в контратаку, брал устав и читал из устава или из очередной передовицы «Правды». Один раз немножко даже оскандалился. Говорили мы о Шелесте. Потом о чем-то другом. Потом я опять вернулся к бывшему первому секретарю, не помню уж, по какому поводу. Он возмутился: «Сколько можно об одном и том же. Сняли Подгорного, и точка, чего к нему возвращаться». Бедняжка оговорился и очень испугался. В комнате было еще четыре стола, еще четыре следователя, и у каждого собственный «персональник», все слышали и с нескрываемым любопытством поглядели на него — говорил он обычно тихо, но эту фразу сказал неожиданно громко. Очень уж он испугался. Приятно было даже смотреть.
Шел май 1973 года. В кармане у меня была путевка в Коктебель. С 20-го числа. А дело все тянулось. Наконец Перминова назначила парткомиссию. Парткомиссия — это в основном перешедшие на пенсию бывшие деятели, военные прокуроры, судьи, директора, ну и сошки поменьше. Всем им очень хочется поговорить, поучить, иной раз пофилософствовать, не прочь и в чужом грязном белье порыться. Домой почему-то не торопятся. Иллюзия деятельности, полезности.
Сидели долго. Который уже раз — за десять лет я набил-таки руку, вернее язык — повторял я, что в очерках своих ничего не пытался очернить, что о наших недостатках даже «Правда» пишет (так то «Правда»!), что рабочий класс, как утверждал Хрущев (сейчас уже можно, даже должно было обходиться без «Никита Сергеевич», без «товарищ»), я никогда не оскорблял, что в Бабьем Яру я выступал от своего имени, поэтому в партком за разрешением и утверждением не ходил, и т. д., и т. д., и т. д. Слушали, не скучали, никуда не торопились, задавали вопросы. А почему? А зачем? А знали ли вы? Перминова спросила меня, давно ли я читал Ленина. Я признался — давно. «То-то и видно, — сказала она. — Я, например, в тяжелую минуту всегда обращаюсь к Владимиру Ильичу. Беру его книгу, читаю, и сразу легче, яснее становится». Я поблагодарил за совет. Сказал, что вернусь домой и сразу же возьмусь за «Детскую болезнь левизны». Никто не улыбнулся, даже про себя.
Очень я жалел потом, что не взял с собой карманного магнитофона. Исправил эту оплошность через несколько дней, идя уже на персональное, так сказать, с глазу на глаз, собеседование с Перминовой. Достали мне друзья крохотный магнитофончик, я его пристроил где-то под пиджаком, микрофончик присобачил в боковом кармане. Отрепетировал, на каком расстоянии лучше всего слышно человеческую речь, включал, выключал, проверял… Мимо обкомовского часового шел с некоторым трепетом: а вдруг что-либо заметит?..
Зашел к Перминовой. Преподнес ей букетик ландышей (гнилая интеллигентность!), сел, расстегнул пиджак, подождал, пока она что-то писала. Когда она окончила и подняла на меня глаза, я сунул руку в боковой карман и включил микрофончик.
— Что? Сердце болит? — участливо спросила она.
Через час я сломя голову мчался домой. Увы, полное фиаско: перед отходом я забыл поменять батарейки, и из всего разговора осталось только это самое «сердце болит» и еще пять-шесть ничего не значащих вводных фраз. Я чуть не плакал от обиды.
На этой беседе: Перминова — за столом, я — на стуле по другую сторону стола, между нами — ландыши в стаканчике из-под карандашей — и закончилось мое тридцатилетнее пребывание в партии. Вернее, общение с ней.
Расставание мое с партией, сиречь с Перминовой, прошло несколько натянуто. Я сказал, что у меня с 20-го путевка в Дом творчества и нельзя ли намекнуть тов. Ботвину, первому секретарю, что очень хорошо было бы, если бы бюро обкома не откладывалось бы и до моего отъезда — мое дело…
В голосе Перминовой появилась медь:
— Секретарям обкома не намекают. Если вы хотите ему что-либо сообщить, напишите заявление. Но я не советовала бы вам. И, откровенно говоря, удивлена. Решается вопрос жизни