разойтись. Не за эту ли вежливость и досталось потом начальнику милиции? Между прочим, кроме него, не поздоровилось ещё и другому человеку, ни сном ни духом не ведавшему о происшедшем, — директору киностудии документальных фильмов. Несколько моих друзей из этой самой студии на «сионистском сборище» присутствовали и даже попытались кое-что зафиксировать на киноплёнку. У них тут же её отобрали. А директора сняли с работы.
Меня же, коммуниста, вызвали на партбюро… Бог ты мой, сколько раз вспоминали мне потом этот Бабий Яр. И у бесчисленных партследователей, с которыми свела меня судьба, и на парткомиссиях, и на бюро райкомов, горкомов, обкомов… «Расскажите, что у вас там произошло, в Бабьем Яру!» А ничего не произошло, просто я сделал то, что должны были сделать вы — райкомы, горкомы, ЦК — в день двадцатипятилетия гибели ста тысяч, как вы теперь говорите, «советских граждан», прийти и сказать то, что вместо вас сказал я — будет здесь памятник! — что сказал Дзюба — пора положить конец этой позорной вражде. Вы не пришли — не захотели, забыли — пришли и сказали мы…
Через две недели после «сборища» на месте расстрела появился камень, тот самый, что и по сию пору стоит и, думаю, простоит ещё многие, многие годы.
Приблизительно тогда же (будем объективны) кому-то наверху стало всё-таки неловко, и решено было объявить конкурс на «памятники жертвам фашизма», в том числе в Дарнице, где был лагерь для военнопленных, и в Бабьем Яру.
Я видел представленные на конкурс проекты.
В условиях к нему было сказано, что монументы должны художественным образом отражать героизм, непреклонную волю, мужество, бесстрашие наших людей перед лицом смерти от рук немецких палачей, должны показать зверское лицо гитлеровских захватчиков, а также должны выражать всенародную скорбь о тысячах незаметных героев.
Принимай я участие в этом конкурсе и прочитай эти условия, я, откровенно говоря, стал бы в тупик. Я не говорю в данном случае о дарницком памятнике, я говорю именно о Бабьем Яре — это памятник трагедии. Памятник в Варшавском гетто — памятник восстанию, борьбе и гибели, в Дарнице — зверски расстрелянным солдатам, бойцам, людям, попавшим в плен, сражаясь, людям в основном молодым, сильным. Бабий же Яр — это трагедия беспомощных, старых.
Я не случайно упомянул слово «трагедия». И подчеркнул его. Вполне сознательно.
Многие из участников конкурса пошли по пути выражения протеста. «Нет! — говорят их памятники. — Это не должно повториться! Это не может повториться!» Перед нами группа расстреливаемых со сжатыми кулаками и воздетыми к небу руками, матери и прижавшиеся к ним дети, и опять руки, вытянутые вперёд, — не допустим! Перед нами кричащие всё то же «нет» головы. Довольно! Хватит крови!
Но, как ни странно, стоя перед этими памятниками, начинаешь чувствовать какое-то смятение, неловкость. Кажется, что тебе кричат: «Нет!», что тебя не подпускают. И ты пятишься назад… Тебе страшно.
Вот и хорошо, что страшно, возразят мне, здесь и дела были страшные. Согласен, страшные, но нельзя всё же забывать, что здесь, кроме того, и кладбище, а на кладбище как-то не положено кричать, хочется сосредоточиться, уйти в себя, подумать, вспомнить.
И вообще я не хочу, чтобы мне подсказывали эмоции. Они должны возникнуть сами.
Я просмотрел около тридцати проектов. Передо мной прошли символы и аллегории, протестующие женщины, вполне реалистичные, полуголые мускулистые мужчины, и фигуры более условные, и вереницы идущих на казнь людей… Я увидел лестницы, стилобаты, мозаику, знамёна, колючую проволоку, отпечатки ног… Увидел много талантливого, сделанного сердцем и душой (это, пожалуй, один из интереснейших конкурсов, которые я видел), и мне стало вдруг ясно: места наибольших трагедий не требуют слов. Дословная символика бледнеет перед самими событиями, аллегория бессильна.
Мне, пришедшему сюда поклониться праху погибших, не надо рассказывать, как эти люди умирали. Мне всё известно. И кричать тоже не надо. Я сам знаю, где и когда надо крикнуть. Я просто хочу прийти и положить цветы на братскую могилу, и молча, в одиночестве постоять над ней.
Я видел много памятников жертвам фашизма. Плохих и хороших. Кричащих и безмолвных. Но ни один не произвёл на меня такого впечатления, как памятник в Треблинке. Там только камни. Сотни, тысячи камней. Разной величины и формы. Острые, тупые, оббитые, покосившиеся. Одни камни. Точно проросшие сквозь землю. Мороз проходит по коже…
Ближе всего к тому, о чём я говорю, что сам для себя пытаюсь решить, приближается проект памятника неизвестных авторов под девизом «Чёрный треугольник»: две исполинские призмы, одна чуть-чуть наклонившаяся к другой. Больше ничего. Я не могу объяснить сейчас, в силу чего, — а может быть, это и есть самое главное, — но я вдруг представил себя у подножья этих возвышающихся над всей местностью призм-долменов, услышал, как они, лишённые дара речи, кричат мне о чём-то страшном и незабываемом.
А может, и не кричат, а говорят шёпотом. А может, это я сам кому-то говорю:
Остановись и склони голову.
Сто тысяч.
Руками фашистов.
Первый залп был дан 29 сентября 1941-го.
* * *
Нет, не надо памятника!
Лучший памятник — нынешний камень. В нём есть всё — и тридцатилетнее забвение, и скромность, и длинная, лишённая каких-либо эмоций, заштампованная газетная надпись, и обещание («будет памятник, куда вы торопитесь?..»), и никакого крика и экзальтации, а главное — есть куда положить цветы. Положить и молча постоять…
А в Дарнице — трое здоровенных парней, полуголые, сплошные мускулы, полны гнева и ненависти. Непонятно только, почему они, такие сильные и сытые, не порвали свои путы и не ринулись на немцев. Да от таких ребят весь конвой разбежался бы по кустам.
* * *
И ещё одна трагедия.
Может быть, даже более страшная, чем смерть. Надругательство над ней. Дикое, постыдное, ужасное, непонятное…
Я иду по тенистой аллее. Тихо, пустынно, шуршат под ногами листья. А кругом… Кругом тысячи, десятки тысяч поверженных, разбитых, исковерканных памятников…
Старое еврейское кладбище…
Сворачиваю в другую аллею, третью, четвёртую… Та же картина. Многотонные гранитные, мраморные памятники в пыли, в осколках. Маленькие овальные портреты разбиты ударом камня. И так на протяжении… Не знаю, что сказать. Все памятники, все до единого, уничтожены. А их тут не сочтёшь. Пятьдесят, сто тысяч… Город мёртвых. В мавзолеях, склепах содран мрамор, на стенах надписи — лучше не читать…
Известно, что немцы в порыве слепой злобы уничтожили центральную аллею. На остальные не хватило сил и желания. Остальное совершено потом.
Кем?
Никто не знает или молчат.
Пьяное хулиганьё? Но оно, вооружившись, допустим, ломами и молотками, могло справиться с десятком-другим памятников. Они сделаны добротно, на века, на свинцовом растворе.
Нет, это не хулиганьё. Это работа планомерная, сознательная. С применением техники. Без бульдозера или трактора, а то и танка, не обойдёшься.
Иду дальше… Хоть бы один сохранился. Нет — все! И на дне оврага груды осколков. Не поленились подтащить и сбросить. За день, за два этого не сделаешь. Недели, месяцы…
И не в пустыне. В городе. Совсем рядом троллейбус, а в конце улицы Герцена (Герцена!), в полукилометре от кладбища, дача, в которой жил Хрущёв…
Всё это я обнаружил в конце пятидесятых годов. Случайно, гуляя… И онемел. Никто ничего мне об этом не говорил. А вот прошли годы. И у скольких людей там были похоронены отцы и деды. Значит, сюда приходили. И не только приходили. Некоторые из памятников, немного, может быть, сотня или две, были зацементированы в поверженном, лежачем положении, чтоб больше не сбивали…
Никто об этом не говорит. Молчат. Я спросил у жильцов домика при входе на кладбище. Возможно, бывшие сторожа. «Не знаем, не знаем… Ничего не знаем…» И глаза в сторону.
Я задаю себе вопрос. В сотый, тысячный раз. Кто они? Кто разрешил? Кто дал указание? Кто исполнил? И сколько их было? И когда они это совершили? И откуда эта лютая злоба, ненависть, хамство? Или наоборот — спокойный, хладнокровный расчёт: сегодня — отсюда досюда, завтра — отсюда до того вот памятника, к 20-му чтоб было закончено…
И всё это во второй половине XX века, в славном городе Киеве, на глазах у всех…
Я побывал там сейчас. Перед самым отъездом. Через пятнадцать лет… Заросло кустарником. Поверженные памятники куда-то вывезены. Но не все. То тут, то там белеют среди бурьяна и зарослей недобитые пьедесталы, ступени, обломки мрамора и лабрадора.
И бульдозеры. Скрежеща и урча, пробивают на месте главной аллеи куда-то дорогу… Людей нету. Пусто. Мертво… И страшно.
* * *
Пожалуй, лучше всего бродить одному, где бы это ни было. В Киеве, в Москве, Париже, Самарканде. Тогда-то и рождаются в голове какие-то мысли, мысли, которые никак не получают туда доступа в другое время, в другом месте. Что-то вдруг придумывается, рождается, разрешаются конфликты твоих героев, не решавшиеся, когда ты сидел с карандашом в руке. Это — когда ты бродишь один по знакомым тебе местам. А незнакомые, впервые увиденные улицы, кроме всего остального, возбуждают ещё какие-то параллели, ассоциации, сравнения.
Менее всего интересно гулять по Нью-Йорку. Там я выходил рано утром, когда все ещё спали, и бродил по улицам, вокруг гостиницы. Было скучно. Улицы прямые, пустынные, какие-то глухие стены. Хороши только верхние этажи небоскрёбов. Эмпайр-стейт-билдинг — он первый, освещённый восходящим солнцем. Пытался выходить к Гудзону, но всегда напарывался на какие-то бесконечные заборы с громадными буквами и тощих, пугливых кошек. В Сентрал-парке тоже скучно, а на Вашингтон-сквер, где собирается молодёжь, хотя и не скучно, но это уже не прогулка, а нечто другое, и кончается она обязательно кафе или рестораном.
Один только раз мне удалось хорошо побродить. Я шёл ночью по пустому Бродвею. Рекламы горели, но людей не было. Даже ни одного пьяного я не встретил, что, правда, в Нью-Йорке явление редкое. Иногда проносились машины, безмолвные, тёмные.
Дойдя до нашего сколько-то там этажного «Говернор-Клинтон-отеля», я поднялся в лифте почему-то на самый верх и каким-то чудом оказался на крыше отеля. Какая-то дверь, лестница и вдруг — крыша. Никто меня не задерживал.
Нью-Йорк спал. Или делал вид, что спит. Светились окна только в небоскрёбе редакции «Нью-Йоркер», неподалеку от нас, светились ущелья улиц и красные фонари Эмпайр-стейт-билдинга. И факел на статуе Свободы — маленькая мигающая точка. Было зябко — конец ноября.
И вдруг я увидел нечто необыкновенное. Гнездо аиста. Самое настоящее гнездо аиста у высокого, затянутого решёткой парапета. Сначала я даже не поверил. Я был уверен, что аисты — это наша украинско-среднеазиатская прерогатива. Ну, может быть, ещё в Африке, Индии, Японии они водятся. Но там скорее цапли. А тут настоящее «лелекино» гнездо, как на соломенной «стрихе» полтавской хаты. Большое, метра полтора, из веток, всё