к строителям прекратить свой птичий полёт: «Спуститесь на землю, отсюда виднее ваша работа, тут дано вам место. Тут создавайте прекрасную архитектуру социалистической страны без гнилого, неискреннего, фальшивого либеральничания, которое не менее опасно, чем прожектёрство формалистических штукарей».
Ну, и так далее. С тех пор исчезло его имя со страниц журналов. Строить он перестал. Дальнейшая его судьба была неизвестна.
И вот, оказывается, архитектор этот дожил до наших дней. И в этой самой «силосной башне».
Как же с ним познакомиться — с этим архитектурным зубром, мамонтом, основоположником и родоначальником?
Мне это удалось. Не скажу, что удачно, но удалось.
Из окна квартиры моих друзей — они живут в Плотниковом переулке, над диетическим магазином, — я увидел как-то эту самую «силосную башню». Как? Неужели сохранилась? Сохранилась. А хозяин? И хозяин сохранился. Появляется даже в гастрономе с авоськой. Но хозяева квартиры знают его сына, художника, вместе когда-то учились в институте, он даже вроде как ухаживал за хозяйкой квартиры. Можно ему позвонить — телефон есть.
Позвонили. Сказали, что такой-то и такой-то мечтал бы познакомиться с заочным своим учителем юности, почёл бы за честь, ну и т.д. Ответили согласием, позвоните тогда-то и тогда-то.
Позвонили тогда-то и тогда-то. Ждут. Завтра в двенадцать часов. Здесь, как утверждают мои друзья, я допустил промашку. Не надел галстука, а пошёл в синей с белой полоской так называемой «олимпийке». Но об этом позже.
Итак, ровно в двенадцать часов я позвонил у деревянной калитки «силосной башни». Дико залаяла собака. Потом в башне открылась дверь и вышел подтянутый старик в коричневой домашней куртке с кокетливо выглядывающим из бокового кармана белоснежным платочком. Открыл, гремя замками, калитку. Уже калитка была не такая, как «у людей». С внутренней стороны у неё было нечто вроде полукруглого забора, так что войти можно было, только когда калитка открыта настежь. С грехом пополам я втиснулся в неё.
Входя в дом, я старательно вытер ноги о лохматый коврик и, как можно любезнее улыбаясь, сказал, что я счастлив, что вступаю в дом, в какой-то степени памятник архитектуры, который я в своё время, в студенческие годы, изучал.
Хозяин на это не обратил или, как потом я понял, сделал вид, что не обратил внимания, а внимательно смотрел, как я вытираю ноги.
Потом я разделся в очень странной полукруглой прихожей (из неё в открытую дверь я увидел такую же странную полукруглую комнату) и по крутой винтовой лестнице без перил (хозяин, которому никак не меньше семидесяти, а то и больше, весьма бойко по ней передвигался) поднялся на второй этаж, в очень большую, очень высокую, тоже круглую комнату, даже не комнату, а скорее ателье, поразившую меня своей пустотой. Кушетка, покрытая одеялом (очевидно, ателье служило и спальней), большой, заваленный книгами и бумагами письменный стол и несколько прекрасных старинных кресел. На стенах портреты. Много. И очень неплохих. В течение последующего получаса я успел их рассмотреть внимательнее. Написаны легко, свободно, никому не подражая. Больше всего портретов какой-то дамы, очевидно жены, разных возрастов и в разных позах.
Прежде чем меня пригласили к столу, мне в руки дали старую газету. Как выяснилось, чтоб я ещё раз вытер ноги. Поняв, что чистая, сухая обувь — некий пунктик хозяина (на дворе действительно была грязь, а калоши теперь не в моде), я, идя навстречу хозяину и в то же время полушутливо, сказал, что могу для простоты разуться. Предложение моё было принято, и я остался в носках.
Потом меня пригласили к столу. Хозяин тоже сел за стол и, положив хорошо выбритый подбородок на скрещённые руки, стал смотреть в пространство. Лицо его было красивое, худое, маленькие седые усики. И очень грустные, задумчивые глаза. За его спиной на стене висел его автопортрет юных лет — этакий д’Артаньян с чёрными усиками и жгучим взглядом. Сейчас жгучего взгляда не осталось — только печаль.
Пауза затянулась, и я, чтоб разбить её, стал развивать тему, начатую ещё в прихожей, — как я, в прошлом архитектор, счастлив попасть в этот дом и беседовать (тут я несколько перегнул, беседы-то пока не было) со столь знаменитым мастером, которого мы, студенты, ещё в тридцатые годы и т.д.
Мельников молча слушал, не перебивая меня, и продолжал глядеть в пространство. Потом, не поворачивая головы и не глядя на меня, спросил:
— Так вы, значит, архитектор? А мне сказали, что писатель…
Я пустился в объяснения. Так, мол, и так, был в своё время и архитектором, и актёром, а потом, в силу сложившихся обстоятельств, стал писать.
— Значит, никак себя найти не можете? Бросаетесь из стороны в сторону?
Я сказал, что сейчас, как мне кажется, я на чём-то всё-таки остановился.
— Что же вы написали?
Я сказал.
— Это что же, протокол о Сталинградской битве?
Я растерялся — почему протокол?
— А что же вы ещё могли написать, кроме протоколов, хроники?
Я ещё больше растерялся и не нашёлся, что ответить. Опять молчание.
— Это кто — вы в молодости? — спросил я наконец, указывая на портрет, чтоб прекратить тягостное молчание.
Лаконичное «да», и после паузы:
— Вы, конечно же, не знаете, что я художник. А я художник… — И вдруг, без всякого перехода: — Мне сказали, что вы писали что-то о Корбюзье.
Да, писал, мне посчастливилось встретиться с ним в Париже, и я об этом написал.
— Гоняетесь за знаменитостями, значит?
Я ответил шутливым тоном, что поэтому вот и к нему пришёл.
Он быстро взглянул на меня (впервые за весь разговор) и опять, упёршись в пространство, грустно сказал:
— Я с ним тоже встречался.
Очевидно, во время его приезда в Москву, когда строилось по его проекту здание Центросоюза?
— Нет, не в Москве, а в Париже. Вам, очевидно, неведомо, что по моему проекту в Париже был построен советский павильон на выставке декоративного искусства в 1925 году?
Я обиделся. Почему неведомо? И тут же пальцами изобразил схему этого павильона.
На него это не очень подействовало.
— Хорошо, — сказал он, — вот вы всё говорите: Корбюзье, Корбюзье (очевидно, он очень ревновал к Корбюзье, так как я о нём упомянул только один раз), а кого же вы из русских архитекторов знаете?
Я сказал, сделав упор на него и опять-таки расточив комплименты. Тут он вдруг перешёл в атаку.
— Так, теперь вы хвалите Мельникова… А скажите прямо, зачем вы к этому самому Мельникову пришли? Какова ваша цель?
Как зачем? Просто познакомиться с родоначальником, основоположником и т.д., и т.д., повторяя всё то, что я уже говорил.
— Простите, так вы писатель? — перебил он меня.
— Да…
— Ваша фамилия Тихонов?
Так. Я слегка обомлел. Нет, не Тихонов.
— Не Тихонов, значит. Хорошо. Так что же вы писать обо мне думаете?
Я развёл руками. Нет, специальной мысли об этом у меня не было, но, если это ему улыбается, могу и написать. Молодому поколению архитекторов, конечно же, будет очень интересно узнать, над чем сейчас работает маститый архитектор, каковы его взгляды на нынешнюю архитектуру, на пути её развития.
Монолог мой был прерван.
— А вам не кажется, что прежде, чем писать, не мешало бы поинтересоваться, насколько всё это интересно самому маститому архитектору?
Тут я окончательно стал в тупик. Не нашёлся, что ответить. Что-то промямлил: «Конечно, если… я не знал… я думал… просто мне хотелось…»
— Так вот, молодой человек, — холодно и очень медленно, с расстановкой сказано было мне, — если вам что-нибудь хочется и для этого надо беспокоить другого человека, желательно предварительно осведомиться, насколько это интересно другому человеку… Вы читали рассказ или, уже не помню, может быть, это и в какой-то повести Тургенева, о молодом человеке, который приходит к некоему знаменитому профессору?
Я признался, что, к своему стыду, не помню.
Он мне напомнил и рассказал неведомую мне историю о каком-то молодом человеке, который в нетрезвом виде (все мои друзья, которым я рассказывал о моём визите, до сих пор уверены, что до звонка в заветную калитку я принял «свои сто грамм» в какой-нибудь забегаловке, чего, как ни странно, на самом деле не было) явился к какому-то светилу и стал его убеждать помочь что-то написать в его диссертации.
— Так вот, если не читали, — закончил он свой рассказ, — прочтите, обязательно прочтите.
Я понял, что мой визит несколько затянулся. Мне ясно дали понять это. Встав со стула, я извинился и сказал, что, по-видимому, не вовремя пришёл и поэтому позволю себе раскланяться.
— Пожалуйста.
Я обулся, сбежал по лестнице и, ещё раз извинившись за неуместное вторжение, ушёл.
— Вы сможете сами открыть калитку?
— Сумею…
На этом наше знакомство закончилось.
Я нисколько не обижен на Мельникова. Я понимаю его. Сорок лет отделяет его от дней, когда имя его гремело повсюду. Сорок лет…
Мне жаль только, что он не понял меня. Я шёл к нему с открытым сердцем, без всякой задней мысли, так же как и сейчас, невольно задумываясь, как много надо иметь внутренней силы, чтоб не сломиться под ударами незаслуженной критики и гордо перенести нелёгкие годы забвения.
Я ушёл от него с чувством горечи.
Выйдя из переулка, я свернул налево по Плотникову. На углу Сивцева Вражка я постоял недолго. Здесь когда-то я жил, в этом маленьком домике на втором этаже. Вот моё окно.
Теперь мне кажется, что это было очень давно. В крохотной комнате, вся обстановка которой состояла из железной койки, колченогого стола и занимавшего полкомнаты рояля, я заканчивал своё первое литературное произведение, здесь же начал второе. По вечерам, при свете стосвечовой лампы, покрытой бумажным колпаком, отчего в комнате всегда пахло жжёным, я читал вслух написанное. Верной слушательницей моей была Р., визиты которой почему-то повергали в смущение моих старушек-хозяек. Задыхаясь от волнения, они сдавленным шёпотом спрашивали сквозь замочную скважину: «Кто?» — и потом долго лязгали замком и цепочкой. Не сомневаюсь, что они были уверены, будто Р. приезжает сюда инкогнито, меняя по дороге фиакры с завешенными окнами, и только на лестнице снимает полумаску. Веселясь по этому поводу, мы с Р. прозвали мою резиденцию Пэ, от Рю-де-ля-Пэ — самой фешенебельной и галантной из парижских улиц… Сейчас мне кажется, что это действительно так, и Р. на самом деле, кутаясь в чёрную шаль и шурша шёлковыми юбками, пыталась незаметно проскользнуть мимо консьержки в подъезде. И было это очень давно, лет сто назад. Тогда же, когда Пушкин захаживал в небольшой особняк с колоннами на углу Гагаринского и Хрущёвского переулков. Там собирались декабристы, и в стене одной из комнат был потайной ход, и на кафельных печах с медными вьюшками в овальных медальонах маркизы целовались с пастушками.