Но никто не вышел. Я спросил у кучера, сидевшего на облучке, кого он дожидается.
— А тебе не всё равно? — сказал он мрачно. — Мой барин здесь подолгу сидит, не дождёшься.
— Камер-юнкер. А ты?
— Гвардии капитан, теперь запаса.
Мы закурили по «Беломору». Глядя на выросшую за особняком девятиэтажную башню, мы заговорили о том, как быстро всё на глазах меняется. Давно ли ещё звонили колокола у Николы-на-Песках, и хлеб в булочной на углу Смоленского продавался настоящий ржаной, а водка стоила…
— Да, — вздохнул кучер, — не звонят больше колокола у Николы, жителям, мол, мешает, и булочной тоже нет, а на месте этой башни, где сейчас кафе «Адриатика» — неплохое кафе, только дерут три шкуры, — был особняк купца Снегина. И ещё пять таких особняков у него было, и три доходных дома, и трактиров по всей Москве штук пятнадцать, если не больше.
Мы повздыхали, повздыхали, и я побрёл дальше. Мне почему-то подумалось, что человек, от которого я только что ушёл, так же вот бродит по этим когда-то тихим арбатским переулкам и смотрит, как на месте уютных особняков с мезонинчиками вырастают похожие как две капли воды одна на другую, лишённые балконов и собственного лица, эти белые девятиэтажные башни, как рассыпается под скрежет бульдозеров старая Москва…
— Не грустно на это смотреть? — спросил я.
Мы испытующе посмотрели друг другу в глаза, я и он, оба с поседевшими д’артаньяновскими усиками, и, не сговариваясь, направились к «Адриатике», той самой, где был когда-то особняк купца Снегина.
— Да, — сказал мой спутник, когда мы устроились за столиком у окна. — Появление этих башен вполне закономерно. Без них сейчас не обойтись, что поделаешь. Но какое они имели право вторгаться сюда, в самое сердце Москвы? Кто им это разрешил? В конце концов, это просто бесцеремонно. А бесцеремонность в архитектуре так же непростительна, как и безвкусица. Да, да, по вашему взгляду я вижу, что вы со мной согласны и с жаром заговорите сейчас о новой гостинице «Националь» на улице Горького. А я вам скажу, что вы опоздали на добрых два столетия, и всё это началось, когда ещё Матвей Казаков позволил себе построить в Кремле Сенат, а полстолетия спустя архитектором Тоном был сооружён Большой Кремлевский дворец. Разве они имеют право стоять рядом с Успенским собором, Потешным дворцом? И вот, глядя на Казаковых и Тонов, московская башня решила, что ей всё разрешено, и двинула из своих Мневников и Филей в святая святых Москвы. Как тут не загрустить, как не заплакать? Мне говорят — новая Москва! И я за новую, но я за Москву. Лужники построили на месте сараев и бараков, университет — хорош он или плох — на месте одноэтажных хибар, а эти башни заполнили сейчас всю Москву, посягнули на её сердце, на то, что каждому москвичу дорого, — на московскую улицу. У неё своё лицо, у этой улицы, своя душа. И улица эта не Горького — упаси Бог! — а Пречистенка, Ордынка, Поварская, старый Арбат, который уже тоже начинают ломать. Этим улицам не миновать общей судьбы, но они ещё чудом сохранили свой дух, своё неповторимое московское обаяние уютных двориков, замысловатых проходных дворов, детских площадок, глухих брандмауэров, вросших в землю флигельков с геранью на окнах. Пусть она, эта улица, не так строга, как ленинградская, не так живописна, как киевская, но она своя, московская, её ни с чем не спутаешь. Надо её любить, беречь.
Нашёл что беречь, скажут мне и вспомнят Париж, барона Османа, которого тоже ругали, когда он пробивал свои широкие бульвары через самое сердце ещё Виктором Гюго воспетого Парижа.
Знаю, знаю, знаю… Парижские бульвары прекрасны, но строились-то они по указке трусливого Луи Бонапарта, боявшегося «черни» и её баррикад на узких улицах. А чего нам бояться? Страховому обществу «Россия» до революции мог нравиться этот участок, и оно, ни с кем и ни с чем не считаясь, покупало его и строило свои громады. Но сейчас… Ведь всё по плану делается — городской архитектор, архитектурное управление, горисполком, дерева без чьего-то там разрешения срубить нельзя… А башни всё лезут и лезут…
Я робко вставил:
— И это говорите вы, который…
— Да, я, который… Вы не учитываете одной вещи — вернее, двух. Во-первых, что всё, о чём вы хотели сказать, происходило в двадцатые годы, когда у Мейерхольда артисты ходили в зелёных париках и всё, что не было выкрашено в красный цвет, кроме этих париков, считалось контрреволюционным. И второе — небезызвестный вам клуб «Каучук» был не саранчой, лишённой какой-либо индивидуальности, а первой робкой ласточкой, призывом, запевом, если хотите — «Марсельезой»… А башня, в которой мы с вами сидим, может быть, и полезна в борьбе с жилищным кризисом, но как произведению искусства — ей ноль цена. Типовой проект расселил людей, но убил искусство. Стёр лицо. У Сызрани и Москвы оно теперь одно, не отличишь.
— Что же делать?
— Думать! Прежде всего — думать. Думать и искать. А не только печатать синьки. И не класть ноги на стол, на котором хрусталь и фарфор, как это позволил себе сделать всё тот же Казаков, с лёгкой руки которого всё началось. Пусть даже сам царь или царица тебе приказывают: «Строй!», разведи руками и скажи: «Не имею права, тут до меня ещё строили, и поискуснее… Разрешите где-нибудь в сторонке, подальше…» — Мой собеседник вдруг рассмеялся. — Но самое смешное, а может, и горькое — это то, что никто до сих пор не задумался: а кто же, в конце концов, автор этой башни? А ведь он есть! И, вероятно, даже не он, а они, целые бюро. Но кто они — никто не знает. Так же как никто не знает, кто же построил Реймский собор или Нотр-Дам. Смешно, не правда ли? Впрочем, стоит ли обо всём этом говорить, когда существует столько неразрешённых проблем и, как пишут в газетах, мы скоро задохнёмся от выхлопных газов и будем жить друг у друга на головах. А в общем-то вы должны меня понять — всё это только брюзжание человека преклонного возраста, которому, в силу именно этого и не вполне удачно сложившейся биографии, ничего другого и не остаётся. Простите меня великодушно.
На этом монолог моего собеседника, в уста которого я просто-напросто вложил свои собственные мысли, чтобы было интереснее, и закончился.
Я встал, расплатился и вышел на улицу. Собеседник мой, как и положено в таких случаях, медленно растаял в воздухе.
Есть один вид искусства, который все считают себя вправе критиковать. Все, без исключения. От академика до домашней хозяйки в очереди. Это архитектура. Когда критикуют какую-нибудь книгу или картину, всегда говорят: «Я, конечно, не писатель, не художник, но…» Когда же ругают новый дом, этой оговорки не делают… «Понастроили коробок и думают…» — говорили в 20—30-е годы. Попозже, в период излишеств, — «Понатыкали колонн и считают…» Теперь мы говорим: «Куда ни глянь, везде башни…»
Ох уж эти башни… Вот и я включился в критику их, хотя и имею кое-какое оправдание — был когда-то архитектором. Но, может быть, именно поэтому — не встать ли мне на защиту архитекторов и градостроителей?
Немного подумаем.
Что делать, например, такому городу, как Москва, в которой семь миллионов жителей, не считая сотен тысяч командировочных и вообще приезжих, да к тому же не сидящих на одном месте? Как их всех расселить, как помочь им в городской толкотне и суетне? И как всего этого достичь, не меняя лица города?
Хорошо Ленинграду — он молод, каких-нибудь 250 лет; его проектировали, улицы широкие, прямые. А Москва? Ей стукнуло уже 825, и никто её не проектировал, а росла она кольцами — Кремль, потом Китай-город, Земляной Вал — и сейчас проглатывает одну деревню за другой.
Мы очень любим говорить — ох, если бы… Если б мы сейчас реконструировали улицу Горького, если б сегодня восстанавливали Крещатик. Не знаю, были бы они лучше — можно судить по новому «Националю», — но они, эти улицы, есть, и с места они никогда не сойдут, со всеми своими цоколями из лабрадора величиной с целый этаж, с арками, эркерами, лоджиями, скульптурами, башенками. Думаю, что улица Горького в какой-то, может быть и отдалённой, степени, но могла бы понравиться Гоголю. В своей сноске к статье об архитектуре он мечтал об улице… «которая бы вмещала в себе архитектурную летопись… Кто ленив перевёртывать толстые томы, тому бы стоило только пройти по ней, чтоб узнать всё».
Встаньте около Исторического музея и посмотрите на улицу Горького. Маленькая, коротенькая, но всё-таки история архитектуры. На углу Охотного ряда старый «Националь» — не лучший образец модерна начала века; налево от него так называемый «дом на Моховой» И. Жолтовского (1934) — первенец реакции на «коробочную» архитектуру двадцатых годов; сразу за старым стеклянный параллелепипед нового «Националя» — московский вариант нью-йоркского Манхэттена; за ним опять старая Тверская, дом с серебряным куполом, где Театр Ермоловой; затем Центральный телеграф И. Рерберга (1925—1927) — некое исключение в архитектуре тех лет, «новое», но ещё не порвавшее со «старым»; за Газетным переулком две пышные сросшиеся громады периода 1937—1940-го, когда купеческую Тверскую превращали в социалистическую улицу торжеств и встреч; и наконец, надстроенный в 1945 году Л.Чечулиным Моссовет, пример одного из странных увлечений тех лет, когда считалось, что архитектор развивает и дополняет замысел зодчего XVIII века. Это левая сторона. Правая — вальяжные дома А. Мордвинова, «отца» всей реконструкции.
Такова главная улица Москвы, её Невский, Елисейские поля, Унтер ден Линден… Красиво? Боюсь, что это определение вряд ли можно сюда применить. Скорее сумбурно. Но и старая Тверская красотой не блистала, к тому же была просто узка, особенно в том месте, где начинался подъём. Дальше, за Советской площадью, всё более или менее спокойно. Нужно ли жалеть снесённые дома старой Тверской? Не думаю. Наиболее интересные из них были передвинуты в глубь участков, а если говорить об общем облике улиц прошлых лет, то он полностью сохранился на другой «главной» улице, на Кузнецком мосту.
Сейчас в Москве родилась ещё одна «главная» улица — проспект Калинина. Не скажу, чтоб появление его было встречено восторженными криками — один мой знакомый с горечью сказал, что Новый Арбат не стоит заупокойной по Собачьей площадке, — но так или иначе, а рациональное и, скажем прямо, довольно крупное зерно в его пробивке сквозь запутанную сетку