целовал руки старушке, пел, играл на скрипке…
Когда я смотрела спектакль — выход Шервинского поразил меня — да ведь это же Евгений! Актёр дал очень верный образ, будто знал его.
Уходя из гостей, я спросила у старушки, кто этот офицер, старушка ответила, что это её родственник, что он служит адъютантом у одного высокопоставленного лица, чуть ли не у „самого“.
В последний раз я видела его в элегантной коляске, запряжённой парой вороных. Он сидел на переднем сиденье — откидной скамеечке — и что-то оживлённо говорил каким-то важным особам, сидевшим в экипаже.
Потом в городе произошла смена власти, и он исчез.
После мне рассказывали, что он обосновался в Москве. Одаренный человек, он увлекался электротехникой, сделал ряд изобретений в области гальванопластики, много и плодотворно работал, а теперь доживает свой век, окруженный почетом и уважением.
Он был женат. Жену он обожал и рыцарски служил ей. На меня как на женщину произвел большое впечатление такой факт: 30-е годы, карточки, с промтоварами трудно, предметов роскоши совсем нет. А он, чтобы доставить удовольствие своей жене, обшаривает всю Москву и достает флакон духов „Коти“. Жена их любит…“
Вот и всё, что я запомнила из рассказа моей попутчицы. Помнится, мы тогда ещё потолковали, не на „Елене“ ли он женился, но у моей собеседницы никаких определённых данных не было».
Так ли это? Не знаю. И не проверяю. Зачем проверять? Пусть это останется «тайной» неизвестного адъютанта Шервинского и не более известного Евгения…
А вот строчки из письма, ничего нам не открывающею, но настолько трогательного, что не могу их не привести:
«…„Дом Турбиных“ возвратил меня к событиям сорокалетней давности, о которых хочу рассказать Вам.
Лет мне было в те поры пять-шесть, но кое-что запомнилось отчётливо, совершенно фотографически.
Так вот, у моей матери была приятельница, звали её Лёля. Внешность её совершенно изгладилась из памяти. Кроме синего костюма (как Василисин зять запомнил только форму булгаковских зубов). Меня в те времена могли интересовать зубы разве что серого волка. Помню, как-то раз мама, тётя Лёля и я шли по Тверской (в Москве). Остановились у круглой афишной тумбы — были когда-то такие в Москве, летом в них ночевали беспризорники. Мама и тётя Леля разглядывали афиши и вели какие-то свои, взрослые разговоры, мне неинтересные. Вдруг мать сказала, обращаясь к тёте Лёле: „Миша Булгаков!“ Сказано это было таким радостным, таким особенным тоном, что я невольно спросила, кто это — Миша Булгаков? „Миша Булгаков — брат тёти Лёли“.
И обе они, мама и тётя Лёля, как-то очень тепло и радостно улыбаясь, стали говорить о Мише — Лёлином брате.
Я уже умела читать и прочла на афише какого-то спектакля (тогда мне было совсем безразлично, какого именно) „М. Булгаков“.
Безусловно, у М. А. Булгакова и его родственников было (и есть сейчас) великое множество знакомых, друзей, приятелей, могущих рассказать о семье Булгакова много интересного.
Читать, как я уже сказала, умела. Прочла разные сказки — Андерсена, братьев Гримм и т. д., что обычно читают детишки. Но всех этих авторов уже на свете-то не было. И вообще, никому ничего не было известно, скажем, о братьях Гримм, чьи они, собственно, братья? А вот о Мише Булгакове всё было известно доподлинно — он был брат тёти Лёли. И жил в Москве. И его имя было на афише. Правда, пьесы, которые он писал, были для взрослых. А коль мама и тётя Лёля так этому обрадовались, значит, Миша Булгаков хороший писатель. Иначе чему бы радоваться?
Так вошло в моё сознание: Булгаков — писатель, радующий людей.
Что было с Лёлей Булгаковой дальше — не знаю. Мать моя тяжело заболела и вскоре умерла. Приятельницы её у нас уже не бывали».
Николай Турбин… Любимый мой Николка — Кудрявцев…
Почему-то мне казалось, что прототипом его должен быть самый младший брат Михаила Афанасьевича — Иван. Один — в Киеве на гитаре, другой — в Париже на балалайке… Потом подумал: а не Николай ли, второй брат Михаила?
Иоанн Сан-Францисский (в миру Шаховской) в предисловии к заграничному изданию «Белой гвардии», так и озаглавленном: «Судьба Николки Турбина», не сомневается, что Николка — это Николай Булгаков. Ссылается при этом на свидетельство одного священнослужителя, который сидел с Николаем Афанасьевичем в одном лагере во Франции во время немецкой оккупации.
Что же о них известно — о Николае и Иване?
Оба они после Гражданской войны оказались в Югославии, затем во Франции. Николай Афанасьевич, получивший высшее образование в Загребе, работал в Париже ассистентом профессора д’Эффеля, всемирно известного учёного, открывшего в своё время бактериофаг. После смерти своего шефа возглавил институт его имени. За труды свои удостоен серебряной медали. В годы оккупации попал в немецкий концлагерь. Многие заключённые обязаны ему своей жизнью. Вдова М. Булгакова Елена Сергеевна показывала мне трогательный благодарственный адрес, по-детски украшенный виньетками, который преподнесли Николаю Булгакову бывшие заключённые после освобождения. Среди них и был, кстати сказать, тот самый священнослужитель, о котором упоминал Иоанн Сан-Францисский. Летом 1966 года (а не зимой) Николай Афанасьевич умер — простудился, схватил воспаление лёгких и не перенёс его. Похоронен он на русском кладбище в Париже.
Судьба Ивана Булгакова сложилась иначе. Чуткий, чистый, очень ранимый, он бесконечно тосковал по России. Люди, знавшие его, находили в нём что-то от Феди Протасова… Последнее время о нём ничего не было известно. Елена Сергеевна, ездившая в Париж, привезла только маленькую фотокарточку, где он снят в группе хора балалаечников одного из русских ресторанов в Париже. Он стоит вторым слева, моложавый, несмотря на свой возраст (1901 года рождения), невысокий, крепко сколоченный блондин в шёлковой косоворотке, шароварах, сапогах…
Разглядывая эту фотографию, я невольно подумал: а не встречался ли я с ним в Париже в 1962 году? В той же группе вторым справа снят молодой человек, лицо которого мне показалось знакомым. Не Марк ли это Лутчек из ресторана «У водки», с которым мне так и не удалось вторично встретиться? Я спросил Елену Сергеевну, не знает ли она, кто это такой, и не цыган ли он. Да, цыган, но имени его она не знает…
Вернувшись в Киев, я ринулся на поиски. Написал в Париж своей знакомой, русской по происхождению, и попросил её, если не трудно, сходить в тот самый ресторан на бульваре Сен-Мишель и, если там ещё работает Марк, разузнать у него об Иване Афанасьевиче, которого, если и не работает с ним вместе, он, наверное, знает.
Вскоре получаю ответ, и — о, чудо! — оказывается, моя знакомая прекрасно знает Марка и всю его семью. Знала его ещё совсем мальчиком. Сейчас он женился на русской и вместе со своим ансамблем гастролирует в Ливане, в Бейруте, в казино «Бейрут». Туда и пишите!
Я написал. Через сколько-то времени — письмо от Марка. Не из Бейрута, а уже из Парижа. Очень милое письмо. Извиняется, что сразу не ответил («С русским у меня неладно, сейчас помогает жена»), и сообщает, что через друзей узнал нынешний адрес Ивана Афанасьевича, который и прилагает. Значит, жив! Забавная мелочь. Я сравнил фотографию балалаечников, где вторым справа стоит Марк, с присланной мне самим Марком («Представляю тебе мою жену Ольгу. Снято в день свадьбы») и… Что за чёрт! Совсем разные люди! Второй справа — вовсе не Марк! Перепутал!
Но не всё ли равно? Важно, что и Марк, а через него и Иван, обнаружились.
И вот в который раз убедился я, как важно писателю записывать адреса. И только для этого — уверяю вас! — только для этого придумана пресловутая «записная книжка писателя». Только для адресов. А мысли придут потом. А если не придут, то, значит, и не заслуживали быть записанными.
* * *
И вот мы стоим перед этим самым домом № 13 по Андреевскому спуску. Ничем не примечательный двухэтажный дом. С балконом, забором, двориком, «тем самым», с щелью между двумя домами, в которую Николай Турбин прятал свои сокровища. Было и дерево, большое, ветвистое, зачем-то его спилили, кому-то оно мешало, затемняло. Мемориальной доски нет. Впрочем, на доме, где жили Л. Н. Толстой и К. Г. Паустовский, тоже нет.
Андреевский спуск — лучшая улица Киева. На мой взгляд. Крутая, извилистая, булыжная. Новых домов нет. Один только. А так — одно-двухэтажные. Этот район города, говорят, не будут трогать. Так он и останется со своими заросшими оврагами, садами, буераками, с теряющимися в них деревянными лестницами, с прилепившимися к откосам оврагов домиками, голубятнями, верандами, с вьющимися граммофончиками, именуемыми здесь «кручеными панычами», с развешанными простынями и одеялами, с собаками, с петухами. Над бывшими лавчонками, превратившимися теперь в нормальные «коммуналки», кое-где из-под облупившейся краски выглядывают ещё старые надписи. Это Гончарные, Кожемяцкие, Дегтярные, когда-то район ремесленников…
Это и есть Киев прошлого, увы, минуемый альбомами, открытками, маршрутами туристских бюро — напрасно, ох, как напрасно.
Если спуститься по Андреевскому спуску вниз и свернуть направо, попадёшь на единственную сохранившуюся на Подоле после пожара 1811 года Покровскую улицу с Покровской церковью и Николой-Добрым, с уютными ампирными особнячками, которых становится всё меньше и меньше. А свернёшь налево — попадёшь во Фроловский монастырь.
Это один из двух киевских женских монастырей. Очень чисто, прибрано, подметено, сияет новой краской. Монахини все в чёрном, неприветливые, на тебя не глядящие. В церкви расписано всё заново. Херувимы, серафимы, архангелы и очень много румяных, благостных святых. На подмостях двое молодых ребят, измазанных краской, — не из Художественного ли института?
Был когда-то в Киеве и мужской монастырь — Киево-Печерская лавра. Ещё совсем недавно тебя водили по пещерам словоохотливые монахи, вступавшие в дискуссии с молодыми атеистами. В пещерах было темно и жутковато, освещалось всё тонюсенькими восковыми свечками, которые ты приобретал у входа в пещеры. В пещерах покоились мощи святых отцов и великомучеников — Нестора Летописца, Ильи Муромца, святого Кукши. Под стеклом маленькие, ссохшиеся ручки.
Сейчас всё это залито ярким электрическим светом. Вместо монахов — бойкие, незадерживающиеся экскурсоводы, над местами захоронений — таблички: «Кости молодого человека, приписываемые церковниками якобы св. Вирсанавию». В специальном музее у входа в пещеры те же мумии и объяснения, почему они мумифицировались, — в этих местах такая, мол, почва. И если и вас здесь захоронят, вы тоже сохранитесь на многие-многие годы.
Печерск — самая высокая часть города. Подол — самая низкая. В сильное половодье его даже заливает. В 1932 году вода дошла до самой Александровской улицы, и нас, студентов, освободили даже от занятий, чтобы что-то выкачивать. Разъезжая по затопленным улицам на хлюпающих плоскодонках, мы казались себе гондольерами на канале Гранде.